Павел Вежинов - Ночью на белых конях
Академик сделал еще несколько глотков. В самом деле — это были влюбленные. В их поведении чувствовалось какое-то смущение, какая-то неловкость, как будто они только что познакомились и еще не привыкли друг к другу. Он застенчиво погладил ее руку, она ему улыбнулась — все это показалось Урумову забавным и комичным. А если они поцелуются?.. Этого еще не хватало!.. Он даже поежился, шокированный. Но влюбленные, похоже, настолько потеряли голову, что все было возможно. Академик на минуту представил себе, как соприкоснутся эти увядшие и безжизненные губы, как прижмутся друг к другу эти высохшие тела, и это показалось ему уродливым, даже неприличным. Но что поделаешь, все влюбленные, словно слепые, они не отличают смешного от трагического, нелепого от серьезного и живут в своем собственном выдуманном и абсурдном мире, где замечают только себя. Академик даже отодвинул немного свой стул, чтобы не смотреть в ту сторону. Лучше заняться фазаном, тем более что это, наверное, настоящий фазан, а не какой-нибудь разжиревший глупец, за ногу вытащенный из пригородной фазаньей фермы. Хватит с него этой прекрасной птицы и превосходного вина, нечего глазеть на чужие столики. И тут вдруг зазвенели чистые и ясные звуки цимбал, внезапно и беспорядочно хлынувшие в зал, как будто кто-то высыпал на пол целую корзину звонких орехов. Это пробовал свой инструмент высокий худой цыган в белой рубахе и вышитой серебром бархатной безрукавке. Когда все было готово, в полупустой зал полилась знакомая нежная мелодия. Боже мой, что это? Такое близкое и в то же время такое давнее! Напрасно Урумов пытался откопать что-нибудь в пустом, затуманенном вином сознании. Лучше не думать. Но не думать он не мог. И наконец, что-то блеснуло в пустоте — да это же «Сольвейг», ну конечно, «Сольвейг»! Как мог он забыть «Сольвейг», забыть «Альказар» с его гирляндами, темно-красным бархатом, с его грациозно изогнувшей шею, украшенной перламутром арфой? Русские цыгане с балалайками, звон гитар, дерзкие глаза певицы, на круглых вешалках-стойках серо-голубые офицерские пелерины, пальто с каракулевыми воротниками, яйцевидные котелки. «Сольвейг», «Сольвейг»! Он был молод тогда. Ночи, желтые от фонарей, монотонный лай собак в центре города, груды мусора перед офицерским клубом… Неужели можно незаметно пройти такой длинный путь? Или он жил как во сне?.. Что осталось от его жизни, кроме груды пожелтевших научных трудов, которые больше никто никогда не перелистает?.. Тот вечер в «Альказаре»… Но не думать об этом, не думать… Он отпил еще несколько глотков, и вино ударило ему в ноги.
Ресторан быстро наполнялся людьми. Загремел оркестр, понеслись протяжные цыганские вопли, громко ударил бубен, и все смолкло. И тут зазвенел красивый женский альт, чуть хриплый и притворно томный. Он напьется!.. И что из этого? Никогда в жизни он не напивался по-настоящему, светила науки такого себе не позволяют. А ради чего не позволяют?.. Ради ничего! Наука устаревает быстрее песен, проходит одно-два десятилетия, и она становится смешной. Кто сейчас читает бесконечные научные трактаты Эразма Роттердамского? Или Дидро? Никто, даже самые отъявленные библиофилы… Жизнь сильнее всего, а песни, может быть, сильнее самой жизни. «Альказар» и певицы в громадных золотых серьгах, мужчины, с трудом укротившие щипцами свои жесткие блестящие усы. Когда он впервые увидел ее в этом «Альказаре», к тому времени совсем обветшавшем и пришедшем в упадок, она была в платье, цветом и рисунком напоминавшем змеиную кожу. Перед ней стоял только высокий хрустальный бокал с вином, которое слабо искрилось в свете люстры.
Наконец оркестр замолк, краткое пустое мгновение тишины — и вновь зажужжал многоязычный гул голосов. Урумов невольно взглянул на влюбленных и оцепенел. Они не шевелились, они просто смотрели друг на друга. В глазах у них была такая нечеловеческая нежность, такая боль, словно они пришли сюда прямо из ада, пришли, быть может, всего на несколько часов, чтобы потом опять вернуться туда на вечную разлуку. Он смотрел на них почти в ужасе — от себя самого, не от них. В конце концов, может быть, лучше это, чем ничего. Когда он в последний раз сказал ей «нет»? Наверное, лет тридцать назад. Даже ад лучше, чем ничто, чем пустота, и лучше боль, чем леденящая бесчувственность. Он допил бокал и взглянул на бутылку. Она была пуста примерно на две трети. Подошел официант, и академик заказал себе кофе и салат из южных фруктов. Официант вежливо поклонился и ушел. Да, неплохо он себя ублажает для безутешного вдовца, который всего несколько дней назад так отчаянно рыдал на похоронах.
Но когда оркестр вновь заиграл, Урумов словно бы забыл обо всем — и о любви и о смерти. Веселые выкрики цыган настроили его на легкомысленный лад. Он выпил кофе, полчашечки крепкого ароматного кофе-экспрессо и медленно съел холодные фрукты, смешанные со льдом и небольшим количеством малинового сиропа. Заломило зубы, и он опять согрел их глотком вина. Если так пойдет и дальше, то часам к десяти он будет совершенно пьян. А пьяный, как и влюбленный, с трудом отличает смешное от трагического, нелепое от… Впрочем, это не имеет значения, теперь ничто не имеет значения. Он один, но не одинок и, самое главное, чувствует себя совершенно здоровым, словно поднялся после долгой безнадежной болезни.
И все же часов в десять он нашел в себе силы подозвать официанта. Заплатил по счету, щедро округлив его на шестьдесят форинтов, потом сказал:
— Вы не могли бы вызвать мне такси?
— Сию минуту, сударь!
Выходя, он бросил взгляд на влюбленных чудаков. То по-прежнему сидели неподвижно, перед ними остывала нетронутая еда. Но они уже не глядели друг на друга, руки их не соприкасались. Что-то случилось. Но что может случиться у двух старых, усталых людей на пороге пустоты? Академик направился к гардеробу, с трудом передвигая отяжелевшие ноги. С какой глупой надеждой они сейчас разминулись? За его спиной вновь бушевали цимбалы, из входной двери струился голубоватый табачный дым, смешанный с запахом лука и шашлыков. Урумов взял у гардеробщика свою серую английскую шляпу и вышел, чтобы дождаться такси на улице. Здесь было совсем пусто, только неон отсвечивал в лакированных спинах оставленных машин. Нет, он не прав, конечно, не прав. Может быть, те двое действительно любят друг друга. В этом мире не бывает смешной любви, есть любовь грешная, есть несчастная, есть любовь настоящая или воображаемая, по каждая из них — маленькое чудо жизни.
Вскоре подъехало такси, он дал адрес гостиницы. Шофер тоже был очень стар — в самом деле, этот город полон стариков. Медленно, очень медленно он пробирался по тихим темным улицам, добросовестно работая световыми сигналами. Встречались им только одинокие кошки да редкие влюбленные парочки жались в густой тени деревьев. Наконец, они приехали. Урумов расплатился и с трудом добрался до номера. Только теперь он понял, что действительно напился, напился нелепо и безрассудно, как мальчишка на выпускном вечере. Попробовал лечь, но почувствовал, что голова у него идет кругом. Тогда он встал с кровати и, шатаясь, опустился в кресло. Окно было открыто, за ним сияла белая спокойная ночь. Наверно, было полнолуние, но луны, скрытой за соседними домами, не было видно. Только ветки деревьев белели, словно покрытые инеем.
Тогда он пришел в «Альказар» около десяти часов вечера. День был самый обычный, пятница, ресторан был почти пуст. За несколько дней до этого миновал его тридцать третий день рождения, как тогда говорили — роковой для стареющих холостяков. Но он в этом возрасте был уже профессором, одним из самых молодых в университете. А выглядел еще моложе, благодаря худобе и белому лицу, усыпанному чуть заметными веснушками, Следуя старой урумовской традиции, он очень хорошо одевался, чувствуя к тому же, что должен чем-то подкреплять свой авторитет.
Не успел он подойти к одному из стоящих в сторонке столиков, как кто-то окликнул его по имени. Урумов оглянулся, это был его гимназический однокашник, одетый теперь в синюю полицейскую форму с серебряными аксельбантами. Бледное, несколько порочное лицо светилось необычайным дружелюбием. Это было довольно неожиданно — молодой профессор унаследовал репутацию своего отца, республиканца и русофила. К тому же Урумов всего лишь за год до этого обратился в ученый совет с резким протестом, когда профессор Цанков[5] попытался читать лекции в университете. Во время бурной демонстрации перед парламентом он, правда издалека, видел своего бывшего одноклассника на копе с поднятой вверх саблей в блестящих ножнах.
— Мишо, если ты один, садись к нам.
Только он собрался пробормотать какое-то извинение и отказаться, как вдруг увидел ее. Она сидела, небрежно бросив руку на спинку стула, в кончиках пальцев дымилась сигарета. И поза и сигарета отнюдь не соответствовали тогдашнему представлению о хорошем тоне. И все же она ничем не походила на даму из ресторана — какую-нибудь сербскую или румынскую певичку, которые часто гастролировали в этом знаменитом заведении. Необычайно элегантное, пятнистое, почти в обтяжку платье, царственная посадка головы. Белое крупное лицо, изумительно красивое и в то же время сильное, прекрасная, гладкая, как фарфор, кожа, — она была похожа и на куклу, и на юную королеву — на кого угодно, только не на обыкновенную болгарку. Урумов неуверенно и словно против воли повернул к их столику, напоминая большую рыбу, которую вытягивают на берег.