Росс Кинг - Домино
— Пожалуйста, миледи…
— Ах да, конечно, простите меня. Я совсем забылась. Ну вот… так о чем это я?
Мне стало казаться, что я существенно облегчил бы свою задачу, если бы вместо непоседливой рассказчицы сосредоточил внимание чуть левее, на гравированном изображении, таком рельефном и таком покорном. Я ведь говорил уже выше, что и поза, и костюм леди Боклер в точности повторяли те, что были изображены на гравюре. И вот, когда миледи несколько раз подряд пропускала мимо ушей мои замечания относительно веера и позы (точнее, упускала из памяти через секунду-другую), я перевел взгляд на картину и, как в доме на Сент-Джеймской площади, задумался о том, кто была эта столь необычная модель. В немногих доступных моему зрению деталях прослеживалось, как будто, сходство в лице между нею и леди Боклер, хотя я мог и ошибаться — поскольку повторялись поза и костюм. Возникали и другие вопросы: к примеру, при каких обстоятельствах сэр Эндимион сделал гравюру, он сам или другой художник исполнил оригинал и что объединяло его, модель картины и леди Боклер. Ответов я не находил, однако в стоявшей на пристенном столике гравюре усмотрел свидетельство того, что миледи действительно являлась родственницей лорда У***, порождением большого и благородного фамильного древа, экзотическим цветком, распустившимся, как я предположил, на одной из его верхних, тонких ветвей, — и эта мысль доставила мне Удовольствие. Портрет дамы из его семейства неминуемо должен был вызывать одобрение лорда У***, а со временем — кто знает? — даже обрести место в фамильной галерее, рядом с круглощекими джентльменами, обладателями кривых сабель и насупленных бровей.
Я собирался было осведомиться относительно меццо-тинто работы сэра Эндимиона, а также справиться о его таинственном оригинале, но меня остановил внезапно налетевший сквозняк. Он с особо яростным дребезжанием просочился в щели оконного переплета и загасил единственную свечу, оставив нас в темноте более глубокой, чем рассчитывала миледи, когда отдавала распоряжения мадам Шапюи, и чем требовалось для моей работы. В таких условиях было бы в самый раз проверить теорию Пинторпа о свече и обоях, но алые рельефные обои в комнате леди Боклер, к сожалению, погрузились в сплошной мрак. Тьма наступила настолько непроглядная, что я не различал даже собственную поднесенную к лицу руку, не говоря уже о модели, которая как ни в чем не бывало продолжала свой рассказ.
— Три года, — повествовала она, — три года Тристано провел в conservatorio[18], прежде чем синьор Пьоцци…
— Если позволите, миледи, — проговорил я, убедившись, что она и пальцем о палец не ударит, дабы рассеять тьму, — без света мне не написать портрет. Нет ли у вас кремня?
— Прошу прощения? А! Ну да… Мне кажется, где-то около меня есть свеча, — прозвучал из темноты ее голос — Если вы будете так добры взять огоньку у мадам Шапюи в чулане при кухне…
— Похоже, мне ее не найти, — пробормотал я в заключение краткой рекогносцировки, после того как оцарапал себе голень о ножку стола и натолкнулся на невидимый стул. Я взвыл от боли, но, поднявшись на ноги, попытался сохранить бодрость духа.
— Этот стол, — объявил я, потирая себе голень, — убедительно опровергает теорию епископа Беркли, согласно которой esse estpercipi, то есть «существовать — значит быть воспринимаемым». Я не вижу перед собой стола, но, стукнувшись об него ногой, убеждаюсь, что он существует.
— И еще пример, — произнесла миледи игривым голосом (судя по всему, она не принимала всерьез своеобразные взгляды епископа и его ученика Пинторпа на материальную субстанцию), — восковая свеча. Существует ли она? Я вот знаю, что она где-то здесь…
Вновь принявшись за поиски, я уронил на пол еще один невидимый предмет, поменьше стола или стула; послышался звон бьющегося стекла.
— Боже, — воскликнул я в отчаянии, понимая, что это происшествие куда серьезней, чем падение моего пирожка по соседству с башмаком сэра Джеймса Клаттербака. — О Боже! Миледи, умоляю, простите…
Однако леди Боклер, казалось, не озаботилась потерей неизвестного предмета обстановки; торжествующим голосом она объявила, что свеча нашлась.
— Ну вот, так я и думала: свеча существует. А теперь, мистер Котли, если вы подойдете сюда, вы сможете убедиться, что существую я.
Опасаясь невидимых стульев и других препятствий, я ковылял в темноте, а под моими каблуками скрипели осколки и черепки предмета, который я неосторожно смахнул локтем с пристенного столика. Но у окна, где позировала леди Боклер (я мог бы поклясться, что она стояла именно там), ее больше не было.
— Пожалуйста, миледи, свеча…
— Сюда, — позвал ее голос, казалось, с другого конца комнаты, — сюда, ближе, мистер Котли.
Я повернулся и, как собака, пошел на ее голос; вновь у меня под каблуками затрещали обломки, вновь я стукнулся голенью о ножку стола и с криком снова растянулся на его поверхности.
— Я жду, мистер Котли. — На сей раз голос раздался где-то у двери. — Сюда, мистер Котли. В чем дело? Не можете меня найти? Выходит, ваш епископ все-таки прав: мы существуем, только когда нас кто-то видит? Иного существования нам не дано? Как и весь остальной мир, мы не более чем чьи-то сны и фантазии?
Я, как вы можете себе представить, не испытывал особой склонности философствовать, тем более что как раз вляпался рукой в свою картину, где асфальтовые пятна еще далеко не высохли.
— Где вы, миледи? — вопросил я, вытирая руку платком и поглаживая ноющую голень. — Пожалуйста… довольно шуток.
Едва я выговорил эти слова, как ощутил, что миледи находится рядом, — сквозь вонь скипидара моих ноздрей достиг тонкий аромат одеколона, которым она пользовалась. Еще через мгновение по моей руке скользнул шелк, белизна которого представилась моим глазам как мягкое облако, плывущее в небе ветреной ночью. Но этим мои ощущения не ограничились, поскольку моего живота коснулась невидимая рука, а ухо овеяло легким дыханием. Затем по моей щеке невесомо прошлись губы и — о! — язык, а еще через миг из-за разбитой на фрагменты колокольни Сент-Джайлз-ин-зе-Филдз выплыл диск луны. Я видел теперь глаза, в нескольких дюймах от моих, и левое плечо: белоснежный выступ, оголенный еще откровеннее, чем прежде.
— Не бойтесь. Я здесь, мистер Котли. Не бойтесь: я существую.
— Свеча, — произнес я, а пара глаз приблизилась, выросла, одеколон благоухал, как языческие курения; и глубоко у меня в животе приподняла голову покоившуюся на влажных тяжелых кольцах древняя змея.
— Скорее, миледи… я должен зажечь свечу. Поторопитесь… пока не высохли мои краски…
— Три года, — повторила леди Боклер немного погодя, когда я, ковыляя, взобрался обратно по лестнице с огоньком и запалил потухшую свечу. По лицу миледи невозможно было догадаться о недавно происшедшем; она вновь самозабвенно увлеклась рассказом. — Три года — вот сколько Тристано провел в conservatorio, прежде чем синьор Пьоцци счел его сопрано подготовленным для выступления в Королевской капелле, а затем в Театро делле Даме в Риме. А позднее Тристано повезли в маленький городишко… но простите, я забегаю вперед.
Глава 9
Три долгих года Тристано пробуждался каждое утро от медоточивых призывов ангелюса и, натянув стихарь поверх фланелевой детской юбочки, семенил по холодным каменным ступеням вниз, взывать к святым, то и дело получая тычки под ребра от толпы остальных figlioli[19], то есть учащихся. Три года занятий музыкой: выработка слуха, контрапункт, сочинение, грамота и нотная грамота с мелом у выщербленной cartella[20]. Три года скрипки, цимбал, клавесина, гобоя, лютни и фагота. Три года дуэтов и ансамблей, вечерен по субботам, Страстей в Страстную неделю, сбора пожертвований в дни празднеств, изучения Грациани, Каццати, Питони, Вивальди…
Но прежде всего эти три года он пел — учился владеть самым сложным и прекрасным из музыкальных инструментов: человеческим голосом. Ибо, как объявил ученикам синьор Пьоцци, человеческий голос — инструмент величайший и превосходнейший, образец, которому подражают все прочие. Человек не создает его, а всего лишь более или менее неумело пытается им пользоваться, — это дар, врученный Господом первейшей среди тварей земных, дабы выделить ее из всех прочих.
— Я хочу, чтобы во время пения, — твердил маэстро figlioli, — вы стремились с благодарностью возносить свои голоса Творцу. Думайте о том, как они парят в воздухе, несомые к Нему на крыльях ангелов.
Синьор Пьоцци обычно имел в виду и более точный адрес, откуда долженствовали взлетать к небесам на ангельских крылах голоса его лучших учеников, — Королевскую капеллу, например, подмостки Театро Сан Бартоломео или, на худой конец, залы герцогских и княжеских дворцов; тем они являли не только благодарность Творцу, но и вполне осязаемую благодарность самому синьору Пьоцци, скромному регенту, которому, согласно договоренности, причиталось десять дукатов и два карлини за каждое выступление. Ибо маэстро содержал отнюдь не благотворительное заведение: он должен был кормить тридцать с лишним ртов, ремонтировать или покупать заново скрипки и корнеты, платить жалованье работникам и налоги, приобретать свечи и уголь, а кроме того, овес и солому для двух лошадок. В последние годы ему приходилось строго экономить, так как неаполитанские conservatori — Сант Онофрио, Санта Мария ди Лорето, Повери ди Джезу Кристо и прочие — числом едва не сравнялись с театрами, капеллами и аристократами, готовыми выложить по десять дукатов и два карлини за выступление. И это без учета частных преподавателей пения, под чьим крылом подрастали все новые и новые юные таланты. Чтобы покрывать издержки, маэстро был вынужден завести аптекарский огород и — затея не столь прибыльная, но амбициозная — сочинять оперы, каковых пока насчитывалось одиннадцать. Он надеялся, что со временем их поставят в Театро Сан Бартоломео, однако до той поры, пока недалекие импресарио сумеют распознать выдающиеся достоинства этих сочинений, других источников дохода, кроме детских голосов, а также фенхеля и душицы с огорода, не предвиделось.