Павел Лаптев - Сказки уличного фонаря
Только вот одно немного печалит — старость. Возраст книг, это не возраст женщин. Наоборот, как старое вино она со временем набирает крепость истины и цену. Цену в рублях.
Они вон — эти священные книги, аки золото. Пылинки с них сдувают, под колпак кладут, благовониями окуривают — берегут. Вот жизнь! И никогда, никогда их не выкинут в мусорку, не изорвут. Хотя… Есть опасность-то. От других почитателей других священных книг.
Периодичность. Цикл. Маятник.
Всё в этом мире периодично. Грохот электрички московского метрополитена заполняется тишиной, тишина замещается грохотом.
Подходят, подходят. Двое молодых людей в очках с сумками за плечами. Ага! Берёт, садится — ва! — раскрывает. Читай! Возьми меня! Весь мир орёт — возьми меня, меня, меня!
— Ха! Ха! — смеются, перелистывая мои истины.
— Старые утопии, — говорит один парень. — Сколько можно засорять мозги! Наука всему мена, материализм. Человек должен быть свободен! — подкидывает меня, что я, перевернувшись в воздухе, падаю в пыль, и — уходят дожидаться электричку.
И сквозь приближающийся грохот я слышу их разговор:
— Почему Америка внедряет спорную в положительном плане демократию? — спрашивает один.
— Потому что это комплекс президентов, пришедших к власти только на четыре года. Комплекс неполноценности по отношению к более длительным режимам правления. Проще говоря — зависть, — соглашается с ним другой.
— Это изначально экспансионная страна, — говорит первый.
— Почему? А, индейцы? — спорит второй.
— Индейцы, дикий Запад, дальше весь мир, — отвечает ему первый.
Опять политика, власть — надоело! Какой обман — власть. Да! Человек рожден свободным. Но не от себя самого.
Долг. Жертвоприношение. Боль.
Отдать себя, плоть свою людям ради просвещения, ради воспитания, чтобы очистить своими промасляными страницами их души. Люди, люди! Каждое новое поколение ищущее смысл жизни свой, а он вот — любовь. Она рассеяна по миру, как воздух, как эфир, прана какая, только насыть ей душу свою и возлюби Господа своего всем сердцем, всей душой и ближнего своего возлюби. И всё. Всё! Вот они ближние ходят туда-сюда, закованные в цепи распорядка дня, как в считалке разделенные на касты, вот они заходят в вагон, нехотя вжимаясь друг в друга, ненавидя друг друга. Столько враждебных вселенных в одном вагоне! Нате меня, ешьте меня, ковыряйте пытливыми взглядами мои истины, Его истины и любите, любите, любите…
Бесполезность. Никчемность. Пустота.
Вах! А ты? Мужик в грязной телогрейке, ты умеешь читать?
Он поднимает меня, суёт за пазуху и я, задыхающийся от кисло-потной вони мужицкой фуфайки, слышу удаляющееся:
— Опоздали, блин.
— Говорила тебе — пошли быстрей, а то опередят.
Это пришли за мной те, кому я нужна. Но — поздно.
Темнота и тишина — спокойствие.
Мужик засовывает руку ко мне за пазуху и рывком вытаскивает меня. Грубым щипоточно-ущипленным движением он изгибает и пролистывает мои нежные листы и чего-то пробурчав, бросает меня на землю.
Я, немного переведя дух, ощущаю невыносимый запах мочи вокруг, словно ножом вырезающий из моих белых страниц прописные истины.
Ах, мои страницы-языки! Ах, мои пламенные языки оторваны от меня! Больно, больно за невозможность говорить, учить, проповедовать! Кто сказал, что у книги нет нервов!
Ах… Что я сейчас, словно кожа, содранная с разорванной мученической плоти. Нет меня.
Добей меня, человек! Сожги!
Он берёт мои листы и поджигает. Он кладёт на них палки. Ах! Он разводит костер! Он берёт мою кожу — мне уже всё равно.
Прощай мир, прощайте ходящие по кругу ошибок поколения, ищущие во тьме тьму. Минуты мои сочтены.
Да, да, вот смысл — сгореть в любви к ближнему. Жги меня, ближний бомж, согревайся, чтобы не умереть от холода.
Насыщение. Удовлетворение. Радость. Ра…
БЫЛЬ
Смотрящий вдаль да увидит, да расскажет нам истории цветных времён, проносящихся стрелами войн и голубями мира, да устроит великий пир нам на поле брани на костях прошедших и на душах будущих. Веселись сидящий на троне настоящего, пока есть ещё время. Прикажи раскопать эту гниль лесную. Чтобы извлечь из недр века девятнадцатого быль.
Ведь так и пелось у Матрены внутри, и вырывалось на волю странная легкость, и опять закрыла глаза, пряча от солнца, и так тоже плохо и выспалась ведь, а рано. Так и убегали секунды, уводящие стуком настенных часов — тук, тук, бом, бом — ух, ты — да ведь это колокольные! И вспорхнуло тело легкой птицей, подлетело к иконам в углу, опустилось.
— Во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Аминь, — пытаясь в ритм колоколов запричитала.
И звон уж утих, а она не заметила. — Пресвятая Владычице, моя Богородице… — знамение, поклон и дальше, дальше и колени как-то не устают, — яко благословена еси от всех родов, и славится пречестное имя Твое во веки веков. Аминь! — протянула Матрена высоко, несколько постояла ещё, опустив голову до пола, рассыпав волосы на половике и встала.
Еще перекрестившись, посмотрела в лампадке масло — долить бы надо — и пошла умываться.
День ещё не развился, петухи драли глотки, подзывая свои семейства, да пастух с шумной животной толпой прошагал, уводя на пастбища, вот и пастырь, отец Алексий послал мальчишку ещё звонарить — подзывал народ во храм. Разливались волны аж и далеко в леса и не утихали ещё, Матрена закрыла калитку, осмотрела ещё свой дом трехоконный с узорчатыми ставнями, которые ещё муж покойный резал, и поплыла.
Не пожилая, еще и лицо-то гладкое, сейчас обрамлённое праздничным цветным платком, сколько раз советовали соседки — выходи замуж. Ан, нет, до коли мне ещё заново жизнь-то начинать, уж коли судьба быть одной — значит так и бывать. Да и привыкши как-то, всё спокойнее. У детей своя жизнь. А у меня — все к Богу.
Так и велось.
И на селе Выксуни Ардатовского уезда Нижегородской губернии, как и во всей России жизнь новая только-только началась, как объявил Александр Второй о свободе царскою милостию высочайшим указом, так и чувствовалось — всё должно измениться к лучшему и сам воздух наполняло что-то волнующее, праздничное, в самой атмосфере общения угадывалось зарождение чего-то небывалого и таинственного.
Самое утро вроде как и такое же, вроде и какое-то большее, как бывало в девках, легкое такое, когда босиком по росе красивыми белыми ногами чувствуешь землю как близкое, родное и она принимает тебя, лаская и щекоча — приятно ногам — приятно и телу. Здоровое, оно летело в тумане и платьице не замечалось, да ещё молодая ведь, да ещё никого вокруг, можно и бежать, кружиться, танцевать, а ну его, это замужество — вон на мать посмотришь, хоть плачь от горя — вот прелесть — свободная! Пока. И будет ли ещё такое утро…
Так вот и шла Матрена, улыбалась про себя, вспоминая. Все также испокон веков, только мы стареем. Да что еще эти годы, как в лесу заблудишься в них и забудешь про них, только идешь, идешь и дети уже взрослые, и мужа схоронила, а всё вроде так же душа поёт в такое утро, только вот не спляшешь…
Очнулась — дорога к луже привела — Матерь Божья, как же так! Постояла, прикидывая, всё таки чуть правее и пошла. Сроду здесь такой лужищи не было. Да когда ж она кончится, батюшки, и здесь все сыро — пошагала, выбирая, да все леском уж маленьким, среди сосен, ну вот вроде — пролезла.
Оглянулась вокруг — жутковато здесь одной-то.
Здесь говорят, видели свечи горящие, да не раз и звоны слышали колокольные. Господи, Боже мой — перекрестилась.
И уж вышла почти на сухое-то, как на встречу Женщина — в чёрном во всем и платке — уж не траур ли, не знай, вроде нет знакомых у кого покойник, может не знала чего. Поздороваться или нет, гадала Матрёна, пытаясь разглядеть лицо незнакомки, да тщетно — непонятное какое-то лицо, какое-то неземное и ближе уж разглядела — красивое, светлое.
Женщина тихо шла навстречу Матрене, кротко так, но гордо смотрела на неё. Матрёна привыкшая смотреть все вниз не на людей не могла никак отвести взгляда от лица, невольно сравнив с иконой Богородицы, но опустила уже, приблизившись, как-то не выдержала и встала.
Что-то изменилось сразу и вокруг, и внутри. Оцепенение и благость нахлынувшие на Матрёну завладели существом её. Так и стояла мгновение и Женщина пред ней. И кротко так, чуть улыбнувшись спросила незнакомка:
— Куда ты идешь? — зазвучал голос нежный. Вскинувши взор на голос Матрёна увидела глаза — чистые, какой-то свет лился или отражался в них. И сразу это — голос и взор Незнакомки так задели ее душу, что чуть не закричала Матрена, но собралась:
— Иду к утрени, — и добавила тихо, — в Выксу, — и опять опустила глаза.
— Зачем туда? — сразу спросила Незнакомка. — Пойдем в монастырь.
И почувствовала Матрёна что-то сильное и великое, чей-то взор на себе, призывающий по правую сторону. И оглянулась. И увидела.