Франсуа Каванна - Русачки
Вот оно. Все опрокинулось. Все, чему меня учили: добрая Франция, злая Германия, придется переучивать навыворот. Отныне закон — это зло. Жандарм — зло. Война — добро… И так уже газеты мне казались вонючими, а теперь — тем паче будут вонять.
А пока, мне-то что делать? Вид у меня тот еще, с гоночным великом и чемоданом! Возвращаюсь к реке, спускаюсь на песок, раздеваюсь догола, ныряю, выныриваю, мылюсь везде, как следует, волосы, очко, все-все, снова ныряю, хорошенько споласкиваюсь, плаваю в течении реки, чтоб успокоить в себе этот нервный жар, и поднимаюсь просохнуть.
И так сижу, болтаю ногами, и думаю, как быть. Кто-то подсаживается. Гляжу — немец. Молоденький. Все они молоденькие. У этого форма светло-серая, грудь нараспашку, с желтыми канареечными штучками на воротнике. Он что-то мне говорит. Жестом показываю — не понимаю. Протягивает мне пачку сигарет — табак светлый, с серебряной фольгой вокруг. Жестом показываю, что не курю, спасибо. Он закуривает, засовывает руку в карман, вытаскивает оттуда пригоршню блестящих хреновин, раскладывает их на земле, между нами. Это ножички. Перочинные ножи, совсем новенькие. Столько же вынимает он из другого кармана. Целая куча таких ножичков! Все-таки оставили и им кое-что пограбить! Жестом показывает, чтобы я выбирал, брал, какой захочу. Широко улыбается. Старше меня он от силы года на четыре. Да нет, не так уж и хочется мне этих ножичков. Есть у меня один старый перочинный, под швейцарский, который я выменял когда-то у Жан-Жана, его я люблю, привязываюсь к своим вещам. Он сам выбирает ножик, насильно сует мне в кулак… «Ja, ja, für dich! Gut!» Ну ладно, раз это ему так приятно… Говорю: «Спасибо», — улыбаюсь. Он говорит: «Gut! Gut!», — и хлопает меня по спине.
Мне нечего ему больше сказать, так что я делаю жестом привет и ухожу с чемоданом и великом. И с его ножиком в кармане. Это ножик богача: рукоятка перламутровая, одно лезвие, чтобы точить карандаши, другое, поменьше, на случай, если сломаешь большое. Плохо себе представляю, на хрена он мне сдался.
Не знаю, говорил ли я это уже, но спонтанность моя замедленная. Только теперь я подумал, что дал врагу себя подкупить. Принял крохи грабежа. Ну и ну… И действительно, это может так выглядеть. А в этом густая символика. В фильмах это подлый и гадкий трус, он продает свою родину и подыхает как койот, прямо перед концом фильма, заранее известно. Эй, да ты что, я-то сделал это просто так, чтобы доставить ему удовольствие, здоровому козлу этакому! Терпеть не могу обижать людей. А, но это тоже показывает, парнище! Предатель по своей мерзости или по слабости характера — тут между ними недалеко, стоит чуть-чуть переместить тот самый проектор символики… Иди ты, куда подальше!
* * *Ну, а потом вообще-то я продолжаю двигаться к Бордо. Туда или куда угодно… Ладно, решено! Пройду во что бы то ни стало, а там видно будет. Чувствую себя настоящим царским гонцом. И действительно, есть что-то эдакое в этой распотрошенной стране, где все кувырком, где дымятся пожарища, где уже ничего из составляющего цивилизованную жизнь не работает, по которой прошла эта нескончаемая, все более и более растерзанная орда, все более и более растерянная, у которой больше нет цели, она настигнута и окружена, но все-таки продолжает двигаться куда глаза глядят, на взятой скорости, разбрасывая, то там, то сям, семьи на последнем издыхании, которые устраиваются на чемоданах в покинутых домах, а жители этих домов наверняка делают то же самое в других, таких же заброшенных домах, несколькими километрами дальше, к югу. Как татарские лучники в «Михаиле Строгове», победители группками с надменным безразличием гарцуют по деревням, разрезают топчущиеся вереницы или живо придавливают их к обочине, чтобы дать проехать какой-то бронемашине, какой-то драндулетке связного, которую подбрасывает на дорожных ямах под раскаты гогочущего смеха… Они ведь веселые! Надменные, совсем безразличные ко всей этой кочующей нищете, но веселые! Жестокие для приказов, «Лоос! Лоос!», и даже грубые. С готовностью отвечают, когда обращаешься к ним. Должен ли я сказать: милые и услужливые? Да, бывает.
Перехожу я, значит, Луару. Прежде чем вписаться в колонну, долго стою без дела перед мостом, а вдруг увижу Зеленоглазку или кого-нибудь из ее семьи. Но нет. Небось, проснувшись, столкнулись нос к носу с бошами, и так и остались они там, в соломе, поджидать неминуемую победу, пожирая свои консервы и попивая подарок кузена, настойку на мирабели. Сердце мое два или три раза вспорхнуло к случайной черной курчавой гриве, но потом я сказал себе: хватит мечтать, да что ты себе вообразил? Охраняющие мост парни начинают глазеть на меня со странным видом. Ну ладно, чего там, поехали. В конце-то концов, они, быть может, уже впереди. Это меня и подтолкнуло.
Уже на другой стороне реки я замечаю, что колонна порядочно поредела, стала более вытянутой. Начинают встречаться обозы, тянущиеся в обратном направлении. Мне объясняют, что якобы ходят слухи о перемирии, что война наверняка уже окончилась в данный момент, или почти что. Кто-то как будто бы слышал такое по радио.
Интересуюсь, дрались ли в Париже. Кажется, нет. Немного успокаиваюсь за своих стариков. Думаю теперь о маме, она так хотела, чтобы я ей писал каждый вечер! Наверное, думает, что я спокойненько прохлаждаюсь в Бордо, и недоумевает, почему оставляю ее без вестей о себе, небось обвиняет известное мое наплевательское отношение…
Почты, поездов, электричества, газа, водопровода — как будто ничего этого никогда не было. Булочников, мясников, бакалейщиков, галантерейщиков — тоже… Парижане начинают попахивать.
Снова пускаюсь я колесить по небольшим параллельным проселкам. К полудню нарываюсь на солдатню — французы. Их трое, ощипывают пару цыплят на обочине. Говорю им:
— А как же вас боши не подобрали?
— Боши, им вроде как наплевать. Чешут себе вперед, видят, раз нет винтовок — на нас и внимания не обращают. Все-таки странная эта война. Совсем не так я ее себе представлял.
Он кивает, вонзает хворостину цыпленку в жопку, кладет ее поперек, на два воткнутых в землю сучка с развилкой. Я подбираю солому, хворост. И вот уже пламя начинает лизать ощетинившуюся кожицу цыпленка.
Парни смотрят на все положительно. Блядская эта война окончена, разойдутся они по домам. А пока суть да дело — чуток поотдыхают, поживут на подножном корму, потибрят, помародерствуют, поклянчат там, где есть люди, взломают замки там, где их нет.
Пока мы делим цыплят, подваливает молодой парень. Верхом он на черном допотопном велике Сент-Этьенской мануфактуры, марки «ласточка»{42}, везет на спине он свои манатки в мешке из-под картошки. Этот мешок из-под картошки меня умиляет. Вспоминаю свою веселую экспедицию, когда мне было четырнадцать.
Укладывает он свой велосипед на травку с чувством, с толком, сгружает с себя мешок и заваливается рядом с нами с тяжелым вздохом облегчения. Говорит нам:
— Может, будя тут и для меня кусманчик?
Акцент у него до боли знакомый. Спрашиваю:
— А сам-то ты не из Ньевра?
— А как же, парнище! Из Фуршамбо. Но там не живу, сейчас-то, покуда в Париже вкалываю.
Выговор у него точно, как у моего деда, так говорят в Форже, в коммуне Совиньи-ле-Буа, между Невером и Сен-Бенен-д'Ази. Жуткий морванский акцент, от которого мама моя так никогда и не смогла избавиться.
Он дылда и переросток, видно моего возраста, со здоровой красной башкой на конце длинной шеи, с отклеенными ушами, узкоплечий и толстозадый. Ничто его не удивляет, везде он на своем месте, на все кладет свой спокойный, немигающий глаз.
Если хватает на четверых, хватит и на пятерых. Солдатушки вытягивают из своих вещмешков колбасу, банки с паштетом, медовую булку{43}. И винца. Под сургучом, — мне показывают, подмигнув. Пью с уважением.
Солдатики срыгивают, ищут уголок в тени, чтобы соснуть. Я говорю парню из Фуршамбо:
— Я прорываюсь в Бордо. Пытаюсь, во всяком случае.
Он мне:
— А я-то, я ехал в Марсель. Но теперь-то уж все равно! Раз ты не против, поеду с тобой, парнище.
Так мы и поехали.
* * *Парень оказался и в самом деле приятный. Раз уж крутить педали, он их и крутит. Не останавливается через каждые полчаса, чтобы поссать или попить, не жалуется, что зад натер. Говорит мало, но всегда чтобы рассмешить. Но это вовсе не приколы парижского пацана, который всегда начеку и не пропускает ни одного; скорее шутки холодного насмешника, здорового крестьянского дурня, в которых не сразу и трюк подметишь, принимаешь парня за дурака, а потом, при втором прочтении, замечаешь, что было сказано с дальним прицелом, а дурак-то тут это ты сам и есть. В стиле моего папы, в общем. Я привык, мне нравится, чувствую себя, как дома. Папа с морванским акцентом, — вот это да! Да и физиономия у него тоже здорово помогает. Дерзкая рожица с круглыми такими глазками, невинными и бесстыдными одновременно.