Ирина Муравьева - Любовь фрау Клейст
— Берег пистолет, чтобы им застрелиться. Сказал: «Боль не стану терпеть ни секунды».
— И где он сейчас, пистолет?
— Утопила. В реке. Сама. Ночью. Что тут началось! Страшно вспомнить.
— А где он достал пистолет?
— А ему подарили. Какой-то из армии Власова.
— И вы его выкрали?
— Что было делать? Он пил. Он действительно мог застрелиться. А мог и меня застрелить.
— А что же потом?
— Что — потом? Мы расстались. Он все отослал мне домой. Даже летний халатик. Ах, что с ним творилось!
Недавно я открыла наугад одну из его книг:
«Река крови текла между берегов, и все, что плыть могло, плыло в этой крови. Плыли конники, держа под уздцы коней, возложив на седла узлы с одеждой и оружием. Плыли артиллеристы на плотах, везли свои „сорокапятки“ и тяжелые минометы, упираясь ногами в мокрый настил, а руками крепко держась за свое добро, чтобы не утопить при накренении. Плыла пехота в лодках и на плотах, на связанных гроздьями бочках, на пляжных лежаках, на бревнах, на кипах досок, сколоченных костылями и обмотанных веревками, на сорванных с петель дверных полотнах и просто вплавь, толкая перед собою суковатое полено или надутую автомобильную камеру. И плыли густо — наперерез им — убитые, по большей части — вниз лицом, а затылком к небу, и на спине у многих под гимнастеркой вздувался воздушный пузырь».
Он чувствовал смерть. Он знал ее облик, приметы, движения. Ты видишь, как это написано? Убитые, которые плывут густо, наперерез живым, и на спине у них под гимнастеркой вздувается воздушный пузырь! О господи. Как это просто. Он знал, ему было дано . Но тут вот, по-моему, что: ведь сам-то он не был готов. С ним словно шутили, и шутка была нехорошей.
Если бы он заболел вскоре после Наташиного ухода, все было бы проще. Тогда ему жить не хотелось, тогда он бы шел к ней, вдогонку. А так? Его заманили обратно, внутрь жизни, как Ганса и Гретхен, которые вдруг, посреди черной чащи, увидели пряничный домик и начали грызть его, изголодавшись.
Вот так же и с ним: слава, деньги (пускай небольшие, но все-таки деньги!), квартиру не дали, зато дали дачу, где можно работать, и лес совсем близко. Деревья — родные, как хор в русской церкви. Но главное — женщина. Ведь этой любви, в нем проснувшейся, что было нужно? Всего ничего — чтобы ей дали время.
Ему дали год, два от силы. На то, чтобы только проститься. Сообщили диагноз — спокойно, как это делает современная медицина, особенно западная, которая уверена, что человек не должен бояться того, что его, человека, не будет. Вот тут он сорвался. Зачем мне ваш пряник? Положат в ногах у Натальи, и будем гнить вместе!
После лета в Переделкине он вернулся домой, в Германию, уселся за письменный стол, но работать не мог. Ужас и гнев убивали его вернее, чем рак с метастазами в печени. Жена жила в часе езды, но они не звонили друг другу. Все кончилось сразу. Оставалась смерть, от которой он в последнюю минуту попробовал спрятаться, как прячутся дети от взрослых. Сбежать и забиться. В тепло, в темноту, в мокрый лес Переделкина. Сокрыться от всех и захлопнуть калитку.
В самом конце сентября, похудевший до размеров двенадцатилетнего ребенка, он ночью, боясь, что его остановят, свалил свои вещи в багажник, уехал из дому, надеясь пересечь Германию, потом на пароме — в Стокгольм, а там, на машине, — в Россию.
Шатался от слабости, руки тряслись.
Через несколько часов его остановила полиция. Машина была арестована, а сам Владимов помещен в гостиницу города Любека. Он проследил, куда отогнали машину, у него были запасные ключи. Никто не ожидал, включая портье и полицию смирного Любека, что умирающий старик, дождавшись, как водится, ночи, опять убежит. Таблетки от болей, прописанные доктором Пихерой, включали в себя кодеин. Мозг был затуманен, и не было страшно.
Он доехал до дома, поставил машину, поднялся на лифте, снял куртку. Потом дотянулся до трубки. Сказал: «Приезжай» — и упал.
Она приехала на следующий день вместе с сыном. За дверью была тишина. Вызвали полицию, дверь взломали. Владимова увезли в хоспис.
Ты знаешь, в чем мой-то весь ужас? Ведь я была рядом. Во Франкфурте. Знала, что плохо. Раз пять набирала его номер, никто не ответил. И я улетела. А как я могла? Сейчас до сих пор вспоминаю — и страшно. Потом, уже дома, опомнилась, стала звонить в этот хоспис, хотела обратно лететь. Попрощаться. А главное, чтобы не быть виноватой. Телефон стоял у его кровати, жена была там же, дежурила. Владимов лежал на спине, ничего не болело. Она говорила:
— Он был как младенец. Такой светлый, добрый. Весь просто светился.
Теперь он уже ничего не боялся и все повторял, что поправится скоро, поедут вдвоем путешествовать. Теперь — раз они помирились — все будет прекрасно.
Входила медсестра, меняла постельное белье, осторожно приподнимала его, подтыкала, поправляла. Он весил не больше ребенка. Жена помогала медсестре, иногда читала ему вслух. Держала в руках его руку. Один раз, усмехнувшись на свою слабость, сказал ей:
— Смотри: и вот это — твой муж!
Напомнил о главном.
В завещании Владимов просил, чтобы его похоронили в Переделкине. Без помощи Гольдмана, которому самому оставалось жить меньше года, никто ничего бы не сделал. Нужны были деньги, и очень большие, которые он заплатил.
6 декабря Вера Ольшанская — Даше Симоновой Когда погиб Гольдман?
7 декабря Даша Симонова — Вере Ольшанской
Я рада, что наконец написала тебе все. Понимаю, что пытаюсь договориться с совестью, и понимаю, что у меня ничего не получится. Потому что все, что сделано, — уже сделано, все это есть . Прошедшее время никогда не остается прошедшим, оно переходит в настоящее и тогда останавливается.
Когда мы в последнюю его зиму разговаривали по телефону и вспоминали Наташу, я всякий раз клала трубку со странным ощущением, что она слышала наш разговор и он тоже знает об этом.
Люди удивлялись, что он так небыстро работал, одну и ту же вещь писал годами, десятилетиями. Я думаю, что он и жил — как работал: медлительно, тщательно. Он знал, что ни смерть, ни любовь не конечны, и платишь за все: за любое дыхание. Тем более платишь за новую жизнь.
— Наталья страдала, а я есть не мог. Глотаю — не лезет. Как колья в желудке.
Мне он никогда не говорил о своем страхе перед мертвой Наташей, но, зная его, верю, что новая жена не преувеличила, когда рассказала, как они с Владимовым вместе ходили на могилу, и там, на могиле, он плакал, просил не наказывать больше.
Я спросила:
— Это было до того, как он узнал свой диагноз, или после?
— Ну, как же? Конечно же, после! Ему сообщили, и он закричал: «А, это Наталья! Наталья!»
— Он очень боялся?
— Ужасно. Он знал, что она не простит. Ходил, умолял: «Дай пожить!» Однажды была с ним истерика. Там, на могиле. «Пусти меня, ведьма!» Хотел в Переделкино, лишь бы не рядом. Боялся с ней рядом лежать, даже с мертвой. С меня слово взял, что меня похоронят туда же, к нему. В Переделкине, вместе.
Про гибель Гольдмана я узнала весной — тоже странно и страшно. За несколько месяцев до этого, через пару дней после кончины Владимова, когда Гольдман, взявший на себя все расходы по перевозке тела в Россию, не позвонил мне в обещанное время, и я удивилась, он резко сказал:
— Я сам чудом выжил. Опять покушались.
С этого дня он ездил на специальной бронированной машине, знал, что за ним охотятся. Еще одни прятки со смертью.
Она догнала, победила, как это всегда и бывает. На светофоре подъехал мотоциклист, положил на кузов машины сверток со взрывным устройством. Машину вместе с Гольдманом, шофером и телохранителем разнесло на куски. Убийца погиб вместе с ними.
Я долгое время не могла прийти в себя. Мне стало казаться, что в действие приведена какая-то сила и смерть ищет именно тех, которые имели (пусть даже беглое) отношение ко всему, что прошло на моих глазах. Наташа, Владимов, потом Борис Гольдман. И плюс эти люди, которые были тогда, на пиру.
…Любовь фрау Клейст
В комнату Любочки Алексей старался не заходить. Там было оставлено все так, как было при ней: узкая, почти детская кроватка, от которой долгое время шел еле уловимый запах ее светлых волос, вытертый плюшевый медведь, с которым она засыпала в обнимку, и даже цветы в белой вазе. Холодные, темные, синие.
С Аллой они едва разговаривали. Каждый из них внутренне обвинял другого в смерти дочери. Когда бедная Алла однажды ночью, заплакав, пришла в проходную комнату, где он теперь спал на диване, стала на колени у его изголовья, погладила по лицу и прижалась к его щеке солеными, мокрыми губами, Алексей отшатнулся так резко, что она тут же вскочила и вырвалась из этой комнаты, натыкаясь на мебель, со стоном и хрипом, как раненый зверь.
Душа его не принимала Любиной смерти. Может быть, потому, что с самого ее рождения он жил в сильном страхе, и теперь, когда уже нечего было бояться, когда ничего не осталось, с чем можно проснуться наутро, а ночью заснуть, — ничего не осталось, теперь он как будто бы ждал, чтоб хоть что-то вернулось. Хоть что-то! Хоть страх за нее, хоть последнее утро.