Олег Зайончковский - Счастье возможно: роман нашего времени
Добрался Саша и до моего скромного творчества. Правда, инсульт со мной не случился, но, когда Прут нашел у меня необоснованный социальный оптимизм, примирение с действительностью и что-то там еще, я перестал ходить к нему на котлеты.
Некоторое время мы не виделись и лишь случайно встретились на фуршете после какого-то литературного мероприятия. Он пил в одиночестве и был байронически мрачен. Я не сделал по примеру многих вид, что его не заметил, а, совершив над собой некоторое усилие, подошел к нему с рюмкой.
– Здравствуй, Саша! – сказал я. – Отчего невесел?
– А чему радоваться? – отвечал он. – Стою и наблюдаю ничтожеств. Я чужой на этой ярмарке тщеславия.
– Очень уж ты стал строг к человечеству, – возразил я. – Они твои же собратья. Не бог весть каких талантов, но ведь душевные люди. Или правду говорят, что у тебя язва открылась?
Саша болезненно усмехнулся:
– Язва здесь ни при чем. А вот ты залей этим людям квартиру, тогда и узнаешь, какие они душевные.
– Может быть, ты и прав, – заметил я, – но ведешь себя так, словно залили тебя.
Не помню, что он мне ответил. Все равно разговор наш не закончился ничем, как и любые разговоры на фуршетах. А потом прекратились фуршеты, потому что наступило лето и литературная жизнь замерла. Дело в том, что летом у пишущих спячка – в этом их отличие от остального животного мира. Спячка, разумеется, творческая. В течение трех месяцев литераторы пытаются избавиться от жировых отложений, скопившихся в ягодицах от сидячей работы, подлечить геморрой и нервы. А осенью они, освеженные, снова собираются в известных местах и узнают друг друга. Словно школьные одноклассники после каникул – с той разницей, что литераторы за лето не подрастают.
И только одному подвиду пишущих летом приходится тяжко – литературным колумнистам. Газета с обзором должна выходить, а обозревать приходится пустоту. Колумнисты сосут из пальца и пишут такую чушь, которой потом стыдятся весь год. И никто никуда не зовет выступить и выпить. Словно шатуны-медведи, литобозреватели бродят летом, как неприкаянные. В это время у них обостряются душевные заболевания.
Я говорю это с намеком на Сашу Прута, которого лето, по-видимому, окончательно добило. В конце августа в магазине эконом я повстречался с женой его Соней и нашел ее в расстроенных чувствах. На вопрос мой, каковы их с Сашей дела, она ответила, что дела плохи и что Саша, как ей кажется, пошел вразнос.
– Запил, что ли? – не понял я.
– Нет, я неточно выразилась, – покачала головой Соня. – У Саши поехала крыша. Он соскочил с катушек, – и в глазах ее блеснули слезы. – Мне страшно – у него не все дома!
Тому, что случилось с Прутом, есть множество народных определений – народ умеет ставить диагнозы. Но Соня не была женщиной из народа и поэтому в определениях запуталась. Все были дома, и она, и дети, и их всех изводил страдающий Прут. Он взял привычку лежать по целым дням, отвернувшись лицом к стенке, а вечером вдруг возбуждался, вскакивал и уходил из дома, не причесавшись, иногда прямо в тапочках. Он шатался по ночному микрорайону, пугая одиноких прохожих и влюбленные парочки, и даже стайки безбашенных подростков расступались перед ним…
Слушая Соню, я задавал себе вопрос – в чем же все-таки была причина Сашиного душевного кризиса? – и не находил ответа. Вся моя мудрость сводилась к единственному:
– Бывает…
Она продолжала бы и дальше изливать мне свои печали, но больно уж неудобное было для этого место. Соня, как я уже сказал, не была женщиной из народа, так что судачить, стоя посреди универсама, ей казалось неловко.
– Извини, что не зову в гости, – сказала она, прощаясь. – Котлет мы теперь не делаем, потому что мясо, как ты понимаешь, провернуть стало некому.
И Соня пошла со своими продуктами и со своими недосказанными горестями. Обо мне она, разумеется, в ту же минуту забыла.
Мы не виделись с ней и никак не общались вплоть до вчерашнего дня. А вчера Соня позвонила мне в ужасном волнении. Из ее сбивчивого монолога я понял, что Саша три дня как пропал. Она уже обегала наш и прилегающие кварталы, обзвонила все морги, психушки и подняла на ноги милицию. А теперь вот звонит мне, сама не знает зачем. Насчет милиции, думаю, она обольщалась, но, слушая ее, я заливался краской стыда.
– Прости меня, Соня, – пробормотал я. – Я не думал, что он ушел не сказавшись. Ты успокой милицию, а я тебе его непременно вскорости верну.
Сидевший напротив меня Саша сделал мне страшные глаза…
– Так он у тебя?! – вскрикнула Соня и разразилась плачем.
Я еще долго уговаривал ее не бежать за мужем немедленно, а когда уговорил и повесил трубку, то взглянул на Сашу сурово.
– Рад же ты, Прут, – сказал я. – Как ты мог меня так подставить?
Но это было все равно что спрашивать у Фила, зачем он съел мою перчатку. Не дождавшись ответа, я только вздохнул:
– Ладно. В последний раз туда сходим – и топай домой.
«Туда» означало на Москву-реку. Дело в том, что за те дни, что Саша жил у меня, мы несколько раз с ним и Филом ходили смотреть, как работает портовый кран. Мы сидели на берегу и пили пиво, а кран клевал и по щепотке перекладывал песок из баржи в кучу. Куча была огромная; по ней с риском свалиться ползал маленький бульдозер, а в бульдозере сидел крошечный отважный человечек. Но иногда вдруг кран ронял ковш в баржу и замирал, словно бы задумавшись. И тотчас, как по команде, смолкал на горе бульдозер. Машинисты выбирались из своих кабин и сходились, чтобы перекусить и выпить. Они обедали, сидя в песках, как какие-нибудь бедуины, но бедуины не пьют спиртного, а машинисты пили и говорили по-нашему, но только не о литературе.
Перфоратор
Как-то раз меня пригласили в одну развитую страну на писательский конгресс. Что это такое, писательский конгресс, думаю, объяснять не нужно. Скучнее этого мероприятия бывали только старосоветские профсоюзные конференции. Но я поехал – поехал из принципа, чтобы забить баки некоторым своим коллегам, потому что меня пригласили, а их – нет. Устроители поселили нас в «Хилтоне» – это такой пятизвездочный отель. В первое же утро конгрессмены, слопав пятизвездочный завтрак, отправились по своим писательским делам. Те из них, кто хорошо понимал по-английски, пошли с папочками на чтения и слушания, а те, кто плохо (в основном писатели из неразвитых стран), подались на шопинг. И только я, поскольку не владел ни английским языком, ни искусством шопинга, после завтрака вернулся к себе в номер. Я наглухо задраил окно, чтобы их не по-нашему частые городские сирены меня не беспокоили, и снова забрался в кровать с намерением часок-другой соснуть. Искусством соснуть я владею хорошо. Но не тут-то было. Едва я задремал, как вдруг услышал отвратительный свербящий звук. Он доносился явно не с улицы, а откуда-то изнутри здания. Впрочем, откуда бы он ни исходил, фокусировался он непосредственно у меня в мозгу. Это зудение, переходящее в дробный стук и снова взлетающее до визга, производила вибродрель, перфоратор – самое гнусное изобретение человечества со времен пыточного колеса. Но предназначено это устройство якобы для разных починок, в том числе и в отелях.
В досаде склоняя «Хилтон» на все его пять звезд, я собирался уже встать и пойти досыпать на какое-нибудь заседание, как вдруг ко мне в дверь постучали. Оказалось, что это горничная пришла наводить в моем номере порядок. Она вошла, сияя фирменной хилтоновской улыбкой, но, застав меня в постели, была так удивлена, что улыбка на ней полиняла. По ее заграничным понятиям пребывать в постели в столь поздний час не подобало.
Этот случай показывает, насколько неприспособлен наш мир для дневного сна. Здесь, в Москве, ведь все то же самое: любые починки и ремонты везде, кроме метро, производятся белым днем. В полдень только метрошники да мы с Филом спим под городской шумок. Разница лишь в том, что подземные труженики, натаскавшись шпал, спят так крепко, что их пушкой не разбудишь, а мой писательский сон тонок.
…Тонок мой сон, но привычные шумы не тревожат его. Крякнет ли «скорая», заехавшая во двор, вскричит ли в доме дурная сантехника, муха ли пролетит – мне все нипочем. Но только чу… что это?…
– …рррррррррррррррррр! – слышу я. – Вжжжик!..
И грезится мне, будто я опять в «Хилтоне» – прогуливаю в кровати писательский конгресс. И как тогда, нехорошими русскими словами, я кляну иностранные порядки…
С этими словами на устах я и просыпаюсь. На часах моих десять тридцать самого что ни на есть московского времени. Кто-то в нашем доме затеял ремонт.
Кто-то в отдельно взятой квартире. А много лет тому назад, когда дом был юн и жильцы его молоды, благоустройство совершалось в нем повсеместно. Молотки стучали на всех этажах; люди входили в подъезды с вязанками добытых где-то обоев. Обои были плохонькие, но лица людей светились радостью. Тогда еще не существовало перфораторов, но счастье было возможно. Каждый купленный по блату рулон самоклейки, каждая ухваченная банка финской краски казались нам подарком судьбы. Мы с Тамарой тогда тоже сделали ремонт – первый и единственный в этой квартире. Я клеил обои, а она придерживала подо мной стремянку. Давно это было.