Неджма - Миндаль
Как женщины могли-«работать», если никогда не выходили из дома? Ну вот, теперь я это узнала.
Я с лихорадочной жадностью подбирала всякий слух, что ходил о них. Под любым предлогом я бродила вокруг дома с красной черепичной крышей. Дом им подарил бывший фермер; его окна выходили прямо на реку. Женщины огородили дом невысокой белой стеной, по которой карабкались дикие вьющиеся растения, скрывавшие фасад; их перепутанные стебли служили ширмой.
На углу всегда стоял смуглый мужчина с огромной головой, служивший сторожем. Он также был и посыльным. Когда начинало темнеть, мужчина незаметно исчезал, оставляя место деревенским парням, которые сменяли друг друга более или менее скрытно.
Сестры иногда появлялись на улицах Имчука. Мать — никогда. Девушки переходили площадь, закутанные в чадру, так что видно было только один глаз, слишком густо обведенный тушью. В деревне поговаривали, что у них уродливое лицо, бледные щеки, плоская фигура и тяжелые ступни.
Иногда одна из сестер заходила к портнихе Арем или переступала порог мавзолея Сиди Брахима. Также они посещали баню, и все знали, что женщины покидали большой зал, лишь только заслышав, что пришли хаджалат.
Мне удалось вдоволь налюбоваться на них в тот день, когда мы пошли к бассейну с горячей водой. Заметив их, моя мать повернулась и убежала. А я не сошла с места, пожирая их глазами. Очень красивые близняшки. Тела, затянутые в комбинации из тонких кружев, белели, как алебастр. Груди, удивительно полные, сверкали розовыми сосками, похожими на зернышки граната. Невозможно было различить, какого цвета глаза под бровями-полумесяцами. И это те чудовища, которых беспрерывно оскорбляли и проклинали во всех уголках Имчука? На взгляд девочки-подростка, их плоть, их кожа, их бедра были воплощением желания, которому невозможно противостоять.
Нагнувшись за ведром горячей воды, я задела бедро одной из сестер. Когда я подняла голову, щеки у меня пылали, в глазах потемнело, и тут я увидела ее улыбку — улыбку королевы дальней страны. Она взяла мое лицо в ладони, как кубок, и поцеловала меня в уголок рта, сначала легко, потом горячо и настойчиво. От ее губ у меня закружилась голова. Я убежала крича. За моей спиной смеялась царица Савская, о которой особенно часто рассказывал мой учитель:
— Приходи, когда хочешь, девочка! Твоя слюна — сахар и мед, — бросила она мне, не обращая внимания на мир и его эшафоты.
Мать ждала меня в предбаннике, нахмурив брови, с подозрительным взглядом:
— Что ты там делала? Почему сразу не вышла? Разве я не запретила тебе смотреть на распутных девок?
— Я поскользнулась, когда бросилась бежать! Я, кажется, потеряла сознание.
Это лишь наполовину было ложью, моя голова еще шла кругом от удовольствия, которое я умудрилась вкусить прямо под носом у целомудренного Имчука. Поцелуй девки жег мне уголок рта и кружил голову.
Вечером, в постели, я не смогла удержаться и стала молить Аллаха:
— Сделай так, чтобы я стала хаджалой! Сделай так, чтобы эта девушка поцеловала меня еще раз!
Но она приходила ко мне только в ночных мечтаниях, когда я вспоминала о том, как поклялась, что у меня будет самое сладкое местечко в Имчуке и на всей земле. Отныне я знала, что хаджалат превосходят меня красотой, но не сердилась на них за это. Напротив. Я смутно чувствовала, что они мои сестры по крови, старшие сестры, которые смогут когда-нибудь распахнуть передо мной врата рая, недоступного для других смертных.
Однажды в послеполуденный час я встретила одну из сестер, когда шла из школы. Она переходила реку. Я решила пойти за ней — пусть мать потом хоть кишки мне выпустит.
Девушка шла не торопясь, не оборачиваясь, все прямо и прямо, чадра ее развевалась по ветру. Когда она миновала мечеть, мне пришлось пуститься бегом, потому что она вдруг ускорила шаг.
У кладбища девушка оглянулась. Я спряталась за кустарник, который обгладывали две козы. Девушка склонилась над могилой, воздев к небу руки; она молилась. Вокруг не было ни души.
Она без конца бормотала стихи из Корана; у меня затекло все тело. Ну и вздуют же меня за опоздание, думала я с тревогой. И вдруг я увидела, как с другой стороны кладбища идет мужчина; он устремился к хаджале. Подойдя к ней, он протянул руки, словно для молитвы, потом резко прижал ее к себе и склонил на могилу. Потом он оказался за ее спиной. Чадра скрывала от взглядов их тела — можно было лишь угадать ритмичные движения мужчины. Наконец я поняла их смысл, вылезла из кустов и побежала домой, подыскивая уважительный предлог опозданию.
Мать не поверила ни слову из того, что я ей рассказала. Задав мне самую ужасную трепку в моей жизни, она заперла меня в туалете. Только неожиданный визит тетушки Сельмы спас меня от более сурового наказания. Супруга Слимана заставила меня дать обещание никогда больше не таскаться по улицам после школы.
На следующий день она воспользовалась тем, что мы остались наедине в задней части дома, среди кувшинов с оливковым маслом, кускусом и вяленым мясом, и спросила меня:
— Это правда, что вчера вечером ты дошла до самого кладбища?
— Как ты узнала?
— Очкарик Тижани рассказал об этом твоему дяде, а дядя передал мне, когда принес завтрак. Что ты там делала вечером, когда темнело?
— Я следила за хаджалой, — призналась я, краснея.
— Да ну? Откуда ты знаешь эту женщину?
— Я видела ее в бане с сестрой-близняшкой!
Тетя Сельма побагровела от злости. Она больно дернула меня за ухо:
— Послушай-ка: никогда больше не смей подходить к ним. Ты что, не понимаешь, что это дурные женщины?
— Но они такие красивые, тетя Сельма!
— Ты-то здесь при чем? Ты же не собираешься жениться на одной из них, насколько я знаю! Уаллах! Если я еще увижу, как ты ходишь вокруг них, — голову тебе оторву!
Я понесла в кухню меру кускуса. Тетя Сельма сердито ворчала за моей спиной: «Красивые, говорит! Уж это мы знаем! Придется поскорей выдать замуж глупую девчонку! Она готова платить, как мужчина, за то, чтобы полюбоваться грудками хаджалат!»
Я навострила уши, сразу заинтересовавшись: а если я соберу достаточно денег, чтобы с позволения красавиц вволю насмотреться на их взрослые груди, и, кто знает, на их киски? В конце концов, Сайд собрал дирхам меньше чем за полчаса! Я могу сделать то же самое, и даже лучше.
Когда я рассказала об этом Нуре, она разревелась:
— Они убьют тебя, если ты это сделаешь. И я останусь без тебя одна, как настоящая хаджала!
— Ты меня бесишь. Хаджалой не каждая может стать! Я просто хочу узнать, такое же у меня красивое местечко, как у них?
— Когда личико такое светлое, и низ от него не отстает! У тебя, должно быть, лучшая штучка в Имчуке! У тебя там даже родинка есть! Такая же, как на подбородке.
— Ты ничего не понимаешь в этом! Ты пиписьки лучше знаешь! А теперь утри сопли, если не хочешь, чтобы я ушла к ним прямо сейчас!
Позднее я услышала, как тетушка Таос кричала дяде Слиману, когда обе супруги устроили ему бойкот: «Твои ха джалат плохо кончат! Помяни мое слово!» Через три месяца после моей свадьбы над деревней словно гром грянул: пастух Азиз нашел одну из сестер на невозделанном поле рядом с кладбищем. Ей выжгли половые органы и воткнули в горло нож. Имчук так и не узнал, кто оказался способен на подобное зверство. «Наверняка какой-нибудь человек, которому не удалось убедить ее отказаться от постыдного ремесла», — спокойно ответила мать, когда я рассказала ей о случившемся.
Мне стало грустно и до ужаса противно. Нужно ли нам Божественное провидение, если оно допускает убийство хаджалы и позволяет такому, как Хмед, безнаказанно топтать розы? Я вся дрожала от гнева и кусала пальцы от бессилия.
Двух других хаджалат никто больше не видел. Рассказывают, что они ушли из деревни в тот вечер, когда разлилась река, и направились куда-то в пустыню. Я так и не узнала, которая из сестер погибла, — та, что поцеловала меня в бане, или та, что смотрела на нас. Как бы там ни было, после этого я никогда не срезала роз. Я предпочитаю смотреть, как роза распускается, пламенеет, вянет и наконец умирает на своем стебле.
Сегодня в моих ночных прогулках по берегам Вади Харрат, я иногда слышу, как стонет земля. Из нее выступают капли воды, багряно-красные, как слезы, пролитые слишком поздно по дорогим сердцу людям. Тогда я забываю о Дриссе, лишенном Божьей благодати, и вновь вижу мою хаджалу в золотом таинственном ореоле.
* * *Дрисс интриговал меня. Холодный пот выступал у меня на лбу, такой он был единый и многоликий, верный до невозможности и изменчивый, словно ртуть. Часто — влюбленный, галантный, романтичный, щедро расточающий время и деньги. Но еще чаще — гордый, саркастичный, себялюбивый, циничный, готовый оскорбить. Он был способен плакать у меня на плече во время любви и превращался в грубого мужлана, как только я осмеливалась открыть ему сердце, поцеловать его ладонь. Случалось, что он насмехался над моими ногами, называя их крестьянскими в ту самую минуту, когда снимал с них мишмаки, чтобы я примерила туфельки, принесенные от лучшего сапожника в городе. Сегодня я была слишком толста на его вкус, завтра — слишком худа. Иногда он бастовал, не притрагиваясь ко мне по три недели подряд, обзывая меня распутной самкой, выплевывая свой виски на пол, как только я осмеливалась взять его руку и положить себе на грудь. Потом вдруг, когда я уже отчаивалась вновь увидеть его соски и ягодицы, он хватал меня, словно торнадо, бросал на землю, прижимал к стене, сажал на старый письменный стол, вопил от наслаждения, просил меня шептать ему на ухо непристойности. Он навязывал мне свои капризы, заставлял, умирая от тревоги, бросаться через весь город к нему в кабинет — достаточно было позвонить по телефону и сказать, что он устал от жизни и готов покончить с собой. Я представляла его уже умершим, побелевшим, холодным — а он встречал меня с улыбкой, свежевыбритый, надушенный; из расстегнутого гульфика торчал член, готовый к бою. Дрисс втягивал мой язык, кусал груди и губы, раздвигал бедра, вводил и выводил член равномерно, долго утирал остатки моего желания полой пахнущей лавандой сорочки, на кармашке которой были вышиты его инициалы.