Джеффри Евгенидис - А порою очень грустны
Люди ведь часто влюблялись в своих психоаналитиков. Этого так называемого перенесения следовало избегать. Но что, если ты уже спишь со своим психоаналитиком? Что, если кушетка твоего психоаналитика уже превратилась в постель?
К тому же это «свое» не всегда было тяжким. С Леонардом было весело. Он рассказывал смешные истории невозмутимым голосом. Втянув голову в плечи, с глубокой печалью во взгляде он монотонно выдавал предложение за предложением.
— Я тебе никогда не рассказывал, что я умею играть на музыкальном инструменте? В то лето, когда мои родители развелись, они отправили меня пожить с бабушкой и дедушкой в Буффало. Нашими соседями были латыши, чета Бруверисов. И оба они играли на кокле. Ты знаешь, что такое кокле? Это вроде цитры, только латышского происхождения. В общем, я постоянно слышал, как мистер и миссис Бруверис играют на кокле в соседнем дворе. Звук был поразительный. С одной стороны такой как бы исступленный, перенасыщенный, но в то же время меланхоличный. В семействе струнных кокле — родственник с маниакальной депрессией. В общем, в то лето мне было до смерти скучно. Шестнадцать лет. Рост — шесть футов один дюйм. Вес — сто тридцать восемь фунтов. Курил траву по-черному. Обычно я курил в окошко у себя в спальне, а потом обкуренный выходил на крыльцо и слушал, как за забором играют соседи. Иногда приходили какие-то другие люди. Тоже музыканты. Они ставили садовые стулья в заднем дворике, садились там и все вместе играли. Настоящий оркестр! Оркестр кокле. Потом как-то раз они увидели, что я за ними наблюдаю, и пригласили меня к себе. Угостили картофельным салатом и виноградным мороженым, а я спросил у мистера Брувериса, как играют на кокле, и он начал давать мне уроки. Я ходил к ним каждый день. У них был старый кокле, который мне одолжили на время. Я занимался часов по пять-шесть ежедневно. Увлекся этим делом.
В конце того лета, когда мне пора было уезжать, Бруверисы подарили мне этот кокле. Насовсем. Я взял его с собой в самолет. Для него отвели отдельное место, как будто я Ростропович какой-нибудь. К тому времени отец от нас съехал. Так что остались только мы с сестрой и мать. А я продолжал заниматься. Стало так хорошо получаться, что меня приняли в ансамбль. Мы обычно играли на этнических фестивалях и на православных свадьбах. Наряжались в народные костюмы: вышитые безрукавки, рубахи с пышными рукавами, сапоги до колен. Все, кроме меня, были взрослые, большинство латыши, но и русские тоже. Коронный наш номер был — «Очи черные». Только это меня и спасло в старших классах. Кокле.
— Ты и сейчас играешь?
— Господи, нет, конечно. Ты что, смеешься? На кокле?
Слушая Леонарда, Мадлен чувствовала себя обделенной из-за своего счастливого детства. Она никогда не размышляла о том, почему она ведет себя так или иначе, не задумывалась, какое влияние оказали на ее личность родители. Благополучная жизнь притупила ее способность наблюдать. Леонард же замечал каждую мелочь. Например, однажды они провели выходные на Кейп-Коде (отчасти для того, чтобы посетить лабораторию в Пилгрим-Лейк, куда Леонард подавал на исследовательскую стипендию), а когда ехали на машине обратно, Леонард сказал:
— Как тебе это удается? Просто терпишь?
— Что?
— Просто терпишь. Два дня. Пока не вернешься домой.
Когда до нее дошел смысл, она воскликнула:
— Ну что ты такое говоришь!
— Ты ни разу, ни единого разу не сходила посрать в моем присутствии.
— В твоем присутствии?
— Когда я с тобой. Или поблизости.
— И что в этом такого?
— Что в этом такого? Ничего. Если речь о том, чтобы переночевать и пойти на занятия на следующее утро, то ничего — сходишь потом, все нормально. Но когда мы вместе два дня, почти три, едим стейки, а ты ни разу за все время не сходила посрать, мне остается только заключить, что ты одержима анально-сексуальными проблемами.
— Ну и что? Это неудобно обсуждать! Понимаешь? Ты меня ставишь в неудобное положение.
Леонард уставился на нее ничего не выражающим взглядом и сказал:
— А когда я хожу посрать, тебе неприятно?
— Неужели обязательно об этом говорить? Как-то вульгарно все это.
— Я считаю, что да, говорить об этом надо. Потому что ты явно не можешь расслабиться, когда я рядом, а ведь я — по крайней мере мне так казалось — твой парень. А это означает — или должно означать, — что со мной тебе следует расслабляться больше, чем со всеми остальными. Леонард — это максимальное расслабление.
Считалось, что ребята не любители разговаривать. Считалось, что ребята не пытаются заставить тебя раскрыться. Но с этим было все наоборот. К тому же он сказал «я твой парень». Сделал официальное заявление.
— Я постараюсь быть более расслабленной, если тебе это будет приятно, — сказала Мадлен. — Но насчет… испражнений… тебе не стоит рассчитывать на многое.
— Я же не для себя стараюсь. А для кишечного тракта. Для двенадцатиперстной кишки.
Хотя подобная любительская терапия не слишком срабатывала (например, после того последнего разговора Мадлен стало не легче, а труднее сходить по-большому, если Леонард находился в радиусе мили от нее), она глубоко взволновала Мадлен. Леонард пристально изучал ее. Она чувствовала, что с ней обращаются как надо, как положено обращаться с чем-то драгоценным, вызывающим огромный интерес. Думая о том, как много он думает о ней, она была счастлива.
К концу апреля Мадлен с Леонардом привыкли проводить вместе каждую ночь. В рабочие дни после занятий Мадлен шла в биологическую лабораторию, где заставала Леонарда рассматривающим слайды вместе с двумя китайскими студентами-старшекурсниками. Когда наконец удавалось заставить его уйти из лаборатории, перед Мадлен вставала задача уговорить его пойти ночевать к ней. Поначалу Леонарду нравилось заниматься в Наррагансетте. Ему нравились лепные украшения и вид из окна ее спальни. По утрам в воскресенье он готовил блины и этим очаровал Оливию с Эбби. Но вскоре Леонард начал жаловаться, что они всегда ночуют у Мадлен и ему никогда не удается проснуться в собственной постели. Но если Мадлен ночевала у Леонарда, ей каждый раз приходилось приносить с собой чистые вещи, а поскольку ему не нравилось, когда она оставляет одежду у него (да и ей, честно говоря, это тоже не нравилось, потому что все оставленное начинало отдавать чем-то затхлым), Мадлен приходилось целый день таскать грязные вещи с собой на занятия. Ей было удобнее спать у себя в квартире, где она могла пользоваться собственным шампунем, бальзамом и мочалкой, где каждую среду устраивали смену постельного белья. Леонард свои простыни никогда не менял. Их серый цвет действовал на нервы. К краям матраса пристали шарики пыли. Как-то утром Мадлен с ужасом заметила каллиграфически точный отпечаток — пятно крови, вытекшей из нее тремя неделями раньше; она набросилась на него с губкой для мытья посуды, пока Леонард спал.
— Ты никогда не стираешь белье! — пожаловалась она.
— Стираю, — ровно ответил Леонард.
— Когда?
— Когда становится грязным.
— Оно всегда грязное.
— Не каждый может раз в неделю относить белье в прачечную. Не каждый вырос в доме, где постельное белье меняют регулярно.
Эти слова не остановили Мадлен.
— Не обязательно его относить. У тебя в подвале стиральная машина есть.
— Я ею и пользуюсь. Только не каждую среду. У меня грязь не ассоциируется со смертью и разложением.
— А у меня, значит, ассоциируется? Раз я стираю свое белье, значит, задвинута на смерти?
— Отношение людей к чистоте в большой степени связано с их страхом перед смертью.
— Смерть тут ни при чем, Леонард. Я говорю о крошках в постели. А также о том факте, что от твоей подушки пахнет, как от бутерброда с ливерной колбасой.
— Неправда.
— Пахнет!
— Неправда.
— Ты сам понюхай!
— Это салями. Ливерную колбасу я не люблю.
Перебраниваться таким образом было отчасти весело. Но за этим последовали вечера, когда Мадлен забывала собрать одежду, а Леонард обвинял ее, что она сделала это нарочно, чтобы заставить его ночевать у нее. Затем, что было еще тревожнее, последовали вечера, когда Леонард говорил, что пойдет домой заниматься и встретится с ней завтра. Он взял моду исчезать на всю ночь. Один из его преподавателей философии предложил Леонарду свой домик в Баркшире, и тот провел там в одиночестве все дождливые выходные, чтобы написать статью о Фихте, и вернулся — с машинописным текстом длиной в 123 страницы — в ярко-оранжевой охотничьей безрукавке. Она стала его любимой одеждой. И носил он ее не снимая.
Он начал договаривать за Мадлен фразы. Как будто она слишком медленно соображает. Как будто он не в состоянии подождать, пока она соберется с мыслями. Он обыгрывал сказанное ею, отклонялся от темы в странных направлениях, каламбурил. Стоило ей сказать ему, что надо выспаться, как он сердился и целыми днями не звонил ей. Именно в это время Мадлен до конца поняла, что говорится в «Речи влюбленного» по поводу предельного одиночества. Одиночество было предельным, потому что не было физическим. Оно было предельным, потому что ощущалось в обществе любимого человека. Оно было предельным, потому что обитало у тебя в голове, в этом самом одиноком из всех мест.