Джонатан Литтелл - Благоволительницы
О полуторачасовой речи, с которой вечером шестого октября перед собранием рейхс- и гауляйтеров выступил рейхсфюрер, мне особо сказать нечего. Эта речь не настолько известна по сравнению с другой, почти в два раза длиннее, зачитанной Гиммлером четвертого октября перед обергруппенфюрерами и ХССПФ; но кроме кое-каких различий, обусловленных характером присутствующей публики, и более официального, менее язвительного и нашпигованного жаргонными словечками тона второго доклада рейхсфюрер, в общем-то, повторил те же вещи. Благодаря случайно сохранившимся архивам и правосудию победителей, обе речи наделали шуму далеко за пределами узких кругов, для коих были предназначены. Вы не найдете ни одной книги об СС, рейхсфюрере или уничтожении евреев, где бы их не процитировали, если вы интересуетесь содержанием, то легко можете обратиться к этим изданиям, вышедшим на многих языках. Речь от четвертого октября полностью приведена в протоколе Нюрнбергского процесса под шифром 1919-PS (именно в таком виде мне удалось детально изучить ее уже после войны, хотя в общих чертах я с ней ознакомился еще в Познани). К тому же она записана то ли на грампластинку, то ли на магнитную ленту, точно не знаю. Но как бы то ни было, запись уцелела, и при большом желании вы можете ее отыскать. Сами услышите монотонный внятный голос рейхсфюрера, его педантичный, нравоучительный тон, порой с нотками гнева, особенно ясно звучавшими в отступлениях, когда рейхсфюрер затрагивал проблемы, где, как он, вероятно, чувствовал, его авторитет мало что решал, например тотальная коррупция. Однако если речи Гиммлера и вошли в историю, то прежде всего потому, что тогда рейхсфюрер с прямотой, небывалой на моей памяти ни до, ни после, да, с прямотой и в выражениях, которые я назвал бы даже грубыми, представил программу истребления евреев. Даже я, услышав это, сначала не поверил своим ушам. Памятуя о правилах секретности, которые мы обязаны были соблюдать, я счел ту речь по-настоящему шокирующей, почти оскорбительной. Мне стало очень плохо, и, безусловно, не мне одному, я видел, как вздыхали гауляйтеры и вытирали взопревшие затылки и лбы. Ничего нового они не узнали, хотя кое-кому до теперешнего момента, естественно, и в голову не приходило задумываться о таких вещах, например о вопросе, касавшемся женщин и детей, и оценивать их масштабность. Рейхсфюрер прямо заявил, что, да, мы убиваем женщин и детей тоже. Вот что вызвало смятение: полное, в кои-то веки, отсутствие двусмысленности. Рейхсфюрер будто нарушил некое правило, превосходившее по силе его собственные указы, изданные для подчиненных, строжайшие Sprachregelungen, неписаные правила такта. Того самого такта, о котором упоминал в своей первой речи относительно казни Рёма и его товарищей по СА: у нас, слава богу, существует естественное чувство такта, благодаря которому мы никогда не говорили между собой о случившемся.
Хотя, возможно, дело было еще в чем-то другом, а не только в вопросе такта и правил. Мне кажется, в тот момент я и начал понимать глубинные причины заявлений рейхсфюрера и то, почему так вздыхали и потели сановники: они, как и я, осознали, что вовсе не случайно рейхсфюрер в подобной манере на пятом году войны открыто распространяется об уничтожении евреев. Без эвфемизмов, не моргнув глазом, в простых грубых выражениях, и, конечно, если он позволил себе подобное, то фюрер был в курсе, и, что еще хуже, фюрер сам того хотел. Вот почему испугались находившиеся в зале. Рейхсфюрер явно говорил от имени фюрера, произносил те слова, которые не следует произносить, сделал запись на пластинку или пленку, неважно, и потом тщательно отметил присутствующих и отсутствующих. Среди руководителей СС отсутствовали только Кальтенбруннер, страдавший флебитом, Далюге, из-за серьезного сердечного заболевания ушедший в долгосрочный отпуск, Вольф, накануне назначенный ХССПФ в Италии и полпредом при Муссолини, и Глобочник. Я еще не знал и узнал только по возвращении из Познани, что Глобочника недавно по приказу Вольфа перевели из маленького королевства в Люблине в его родной город Триест в качестве ССПФ Истрии и Далмации. Всё ликвидировали, Аушвиц отныне себя исчерпал, и прекрасный адриатический берег превратился в отличную свалку для всех этих людей, в которых больше не нуждались, даже Блобель присоединился к ним незадолго до того, как их расстреляли партизаны Тито, частично избавив нас от большой чистки. Что касается партийных чинов, неявившихся, конечно, тоже отмечали, но списка я никогда не видел. Рейхсфюрер действовал целенаправленно, по инструкции сверху и только по одной причине, которая вызывала ощутимое волнение у аудитории, отлично улавливавшей всю подоплеку: все делалось для того, чтобы запятнать их, чтобы никто из них позже не мог сказать, что не знал, и в случае поражения не смел уверять, что не виновен в худшем, и даже не мыслил выйти сухим из воды; каждый это прекрасно понимал и потому боялся. Конференция в Москве, по итогам которой союзники вынесли решение о преследовании «военных преступников» в самых удаленных уголках планеты, еще не состоялась, она пройдет несколькими неделями позже, в конце октября. Но Би-би-си, особенно после лета, уже вела интенсивную пропаганду по этому поводу с поразительной конкретностью, называя имена иногда не только офицеров, но и младших чинов специальных КЛ. Она была отлично информирована, и гестапо не переставало задаваться вопросом, каким образом. Это провоцировало определенную нервозность у причастных, тем более что вести с фронта оставляли желать лучшего. Чтобы удержать Италию, нам пришлось ослабить Восточный фронт, мы имели мало шансов устоять на Донце и уже потеряли Брянск, Смоленск, Полтаву и Кременчуг, над Крымом тоже нависла угроза. Короче, любой мог понять, что дело плохо, и, естественно, многие задавались вопросом о будущем Германии вообще и о своем в частности. Этим в определенной степени воспользовалась английская пропаганда, деморализовав не только тех, кого уже упомянула Би-би-си, но и других, еще нигде не фигурировавших, призывая их задуматься, что конец Рейха не является автоматически их собственным концом, и делая, таким образом, призрак поражения более осязаемым. Нетрудно догадаться, откуда взялась необходимость дать понять, по крайней мере, партийным кадрам, СС и вермахту, что вероятное поражение касается каждого лично, снова их воодушевить и растолковать, что так называемые преступления одних в глазах союзников превратятся в преступления всех вообще, уж на уровне аппарата точно. И корабли, и мосты — кому как нравится — сожжены, и обратного пути нет, единственное наше спасение — победа. Действительно, победа все бы урегулировала, представьте на миг, что Германия раздавила бы красных и уничтожила Советский Союз, — вопрос о преступлениях больше никогда бы не поднимался или нет, наоборот, но о преступлениях большевиков, детально подтвержденных документами, благодаря арестованным архивам. Архивы НКВД в Смоленске, вывезенные в Германию и затем в конце войны попавшие в руки американцам, определенно сыграли бы свою роль, когда настало бы время разъяснить бравым избирателям-демократам, почему вчерашние отвратительные монстры должны отныне служить им щитом от вчерашних героев-союзников, оказавшихся еще более ужасными монстрами. Возможно, даже провести процесс против большевистских вождей, — представьте-ка себе! — как намеревались это сделать англичане и американцы (Сталин, мы-то знаем, смеялся над процессами, он видел их суть, сплошное лицемерие и к тому же бесполезность). А затем все, и англичане, и американцы, пошли бы с нами на компромисс, дипломатические отношения выстроились бы сообразно новым реальностям. И это несмотря на неизбежные вопли евреев Нью-Йорка, ведь европейские — по ним, кстати, никто не заскучал — уже смирились со своей катастрофой, впрочем, как все остальные мертвецы, цыгане, поляки, и могилы побежденных, я знаю это, поросли травой, и никто не спрашивает по счетам у победителей. Я это говорю не для того, чтобы нас оправдать, нет, такова неприкрытая и страшная правда, полюбуйтесь на Рузвельта, честного человека, и его дорогого друга дядюшку Джо. Сколько миллионов истребил Сталин в 1941 году и еще до 1939 года, гораздо больше нашего, уж точно, и если подводить окончательный итог, он сильно рискует нас опередить, с его-то коллективизацией, раскулачиванием, масштабными чистками и депортацией целых народов в 1943 и 1944 годах. Это широко известные факты, тогда в тридцатые годы весь мир знал, больше или меньше, о событиях в России. И человеколюбец Рузвельт тоже, что никогда не мешало ему хвалить лояльность и гуманность Сталина, и, кстати, вопреки многократным предупреждениям Черчилля, в каком-то смысле менее наивного, а с другой стороны — в меньшей степени реалиста. И если бы мы действительно выиграли войну, безусловно произошло бы то же самое: упрямцы, безостановочно называвшие нас врагами рода человеческого, замолчали бы один за другим, а дипломаты сгладили бы углы, потому что, в конце концов, война войной, а шнапс шнапсом, так уж устроен мир. И вполне вероятно, что в результате наши усилия были бы вознаграждены, как часто предрекал фюрер, хотя, может, и нет, но в любом случае многие бы нам рукоплескали, включая тех, кто сейчас замолчал, потому что мы потерпели поражение, — печально, но факт. Даже если бы напряженность по этому поводу сохранялась десять или пятнадцать лет кряду, рано или поздно она бы все равно исчезла, когда, например, наши дипломаты выработали бы жесткие, непоколебимые, порой нарушающие права человека меры, разумеется, оставив возможность проявлять иногда определенную долю понимания. Меры, которые сегодня или завтра приняли бы Великобритания или Франция, чтобы восстановить порядок в своих мятежных колониях или чтобы, в случае Соединенных Штатов, обеспечить стабильность мировой торговли и погасить опасность коммунистических переворотов, что, собственно, все они в итоге и сделали, и результаты нам известны. И, по моему мнению, было бы серьезной ошибкой полагать, что нравственные устои западных государств кардинально отличаются от наших. Как ни крути, великая держава есть великая держава, она не случайно становится и уж тем более остается таковой. Граждане Монако или Люксембурга могут позволить себе роскошь демонстрировать политическую прямоту, а с англичанами это выглядит уже несколько иначе. Не британский ли управляющий, обучавшийся в Оксфорде или в Кембридже, с 1922 года ратовал за массовую бойню для обеспечения безопасности в колониях и горько сожалел, что политическая ситуация в его родной стране помешала осуществлению этих спасительных мер? Или если уж, как некоторые того желают, списывать все наши ошибки только на счет антисемитизма — нелепое, по-моему заблуждение, но для многих очень соблазнительное — не следует ли тогда признать, что Франция накануне Мировой войны отличилась в этой области гораздо больше нашего (не говоря уж о погромах в России)? Надеюсь, впрочем, вы не слишком удивились, что я не воздаю должное антисемитизму как фундаментальной причине уничтожения евреев: это означало бы забыть о том, что цели наших политических ликвидаций шли намного дальше. К моменту нашего поражения — я далек от мысли переписывать историю — мы, помимо евреев, уже полностью уничтожили в Германии неизлечимых инвалидов и умственно отсталых, основную часть цыган и миллионы русских и поляков. И, как известно, наши планы были гораздо обширнее: касательно русских, необходимое естественное сокращение с точки зрения экспертов Четырехлетнего плана и РСХА должно было достичь тридцати миллионов, а по расчетам некоторых инакомыслящих и чересчур усердных начальников отделов Восточного министерства — около сорока шести или пятидесяти миллионов. Если бы война продлилась еще несколько лет, мы бы, безусловно, начали массовое искоренение поляков. С какого-то момента идея и так уже витала в воздухе: взгляните на обширную переписку между гауляйтером Вартегау Грейзером и рейхсфюрером, где Грейзер с мая 1942 года спрашивает разрешения воспользоваться газовыми камерами в Кульмхофе для ликвидации 35 000 поляков, больных туберкулезом, по его соображению, представлявших серьезную угрозу здоровью его гау; по истечении семи месяцев рейхсфюрер дал Гейзеру понять, что его предложение интересно, но преждевременно. Вам, наверное, покажется, что я слишком равнодушно рассуждаю о таких вещах. Я просто хочу вам показать, что уничтожение племени Моисеева происходило отнюдь не на почве иррациональной ненависти к евреям — думаю, я уже рассказывал об общем негативном отношении в СД и в СС к антисемитам, руководствовавшимся эмоциями, — а в соответствии с твердым и взвешенным решением карательными мерами устранить разнообразные социальные проблемы. Здесь мы, кстати, отличаемся от большевиков только в оценках категорий проблем, стоявших перед нами: в основе их понимания общественного устройства лежала горизонтальная шкала (классы), в основе нашего — вертикальная (расы), но оба подхода являлись одинаково детерминистскими (я уже подчеркивал это) и приводили к аналогичным результатам. И если хорошенько все проанализировать, можно прийти к выводу, что наша воля или, по крайней мере, способность принять необходимость самого радикального подхода к проблемам, поразившим общество в целом, родилась из наших поражений в Первой мировой войне. Все страны, кроме, наверное, Соединенных Штатов, пострадали. Однако победа, высокомерие и моральное удовлетворение, порожденные победой, позволили англичанам, французам и даже итальянцам быстрее забыть лишения и муки и вернуться к нормальному существованию, а порой упиваться собой, но и легче впадать в панику, боясь, что хрупкое равновесие их жизни разобьется вдребезги. Что касается нас, нам нечего было больше терять. Мы сражались так же мужественно, как наши враги; с нами обращались как с преступниками, унижали, разбирали по косточкам и глумились над нашими мертвецами. Судьба русских, если объективно, не многим лучше. Вполне логично, что мы сказали себе: ладно, раз так, если справедливо жертвовать цветом нации, посылать на смерть самых патриотичных, самых умных, одаренных и честных представителей расы во имя спасения народа — и все это абсолютно зря — и обществу плевать на их жертву, — то какое право на жизнь имеют низшие элементы, преступники, сумасшедшие, дебилы, маргиналы, евреи, не говоря уже о наших внешних врагах? Большевики, я уверен, рассуждали примерно так же. Если соблюдение правил мнимой гуманности не принесло нам никакой пользы, зачем тогда следовать им дальше, нас ведь никто за это не отблагодарит? Вот откуда неизбежен более суровый, жесткий, радикальный подход к проблемам. Во все времена все государства, сталкиваясь с социальными проблемами, вынуждены были искать компромисс между потребностями общества и правами индивида, а число возможных решений оставалось в общей сложности очень ограниченным: по сути, только смерть, милосердие или исторжение (исторически, прежде всего, в виде изгнания). Греки избавлялись от детей-уродов; арабы, осознавая, что с экономической точки зрения такие дети слишком обременительны для семьи, но не желая убивать, отдавали их на попечение общины, содержавшей детей на средства от специального налога; и в наши дни в Германии сохраняются специализированные заведения, чтобы убогие своим видом не травмировали здоровых. Если взглянуть на вещи с этой точки зрения, то можно констатировать, что в Европе, по крайней мере с XVIII века, решения разного рода проблем — помилование преступников, изгнание заразных больных (лепрозории), христианское милосердие к сумасшедшим — под влиянием Просвещения свелись к единому типу, применимому к каждой из ситуаций. Я говорю о заточении, финансируемом государством, о форме изоляции внутри страны, иногда, если хотите, с педагогическими притязаниями, но, в первую очередь, служащей практическим целям: преступники — в тюрьме, больные — в госпитале, сумасшедшие — в приюте. После Мировой войны многие поняли, что такие способы больше не годятся, что они недостаточны и не соответствуют масштабу новых проблем — последствию сокращения экономических ресурсов и ранее невообразимому уровню ставок (миллионы погибших на войне). Требовались новые решения, и мы их нашли, человек всегда находит нужные решения, и демократические, с позволения сказать, страны, нашли бы их, если бы нужда возникла. Но почему, спросите вы сегодня, евреи? Какое евреи имеют отношение к вашим психам, преступникам и заразным больным? Да ведь совсем нетрудно увидеть, что исторически евреи, стремясь отгородиться от остальных, сами создали еврейскую проблему. Разве первые письменные документы против евреев, составленные александрийскими греками задолго до Христа и теологического антисемитизма, не обвиняют евреев в неспособности жить в обществе, в нарушении законов гостеприимства — основы и одного из главных политических принципов античного мира? Запреты в еде не позволяли евреям ни есть у других, ни принимать у себя гостей. Потом, конечно, возник и религиозный вопрос. Я не пытаюсь здесь, как могут подумать некоторые, сделать евреев ответственными за постигшую их катастрофу. Я просто хочу сказать, что история Европы выработала рефлекс — в кризисные периоды ополчаться на евреев. И когда идет насильственная переплавка общества, рано или поздно расплачиваться евреям — рано в нашем случае, поздно — у большевиков. И это, в общем-то, закономерно, ведь только опасность антисемитизма минует, евреи тут же теряют чувство меры.