Борис Васильев - Самый последний день...
— Валера?
— Валера… Точно, Валера, — подтвердил Серега. — Только он к Толику никакого отношения не имеет.
— А к Алке?
— К Алке?.. — Серега помолчал, вздохнул. — Знаете, я до сих пор взгляд ее помню: за него она испугалась. А чего испугалась-то, знает ведь, что я первым никого не трогаю…
Он умолк, вздохнул, помотал головой. Некоторое время они шли молча, потому что Семен Митрофанович повторял про себя рассказ Сереги и старался поточнее его запомнить, чтобы пересказать завтра Данилычу. Здесь покопать надо было, и следователь Хорольский не так уж был сегодня неправ. Есть у него чутье, у Хорольского этого, ничего не скажешь, но методы… Комиссар Белоконь сказал однажды на собрании актива, что справедливее упустить десять виновных, чем задержать одного безвинного, и младший лейтенант Ковалев всем сердцем воспринял это.
— И чего она тогда испугалась за пижона этого? — размышлял Серега. — А ведь испугалась, я точно помню…
— Может, не тебя она испугалась, а милиции?
— Какой милиции?
— Ну, если бы скандал начался, драка, допустим, то могли же милицию позвать? Могли. Могли, Серега, могли, вот Алка за него и испугалась. А что это все значит? Это значит, — Семен Мнтрофанович еще раз подумал, вздохнул, — значит это, что Валера этот недопеченный…
— Сырой, — поправил Серега.
— Ну, сырой, — согласился Ковалев. — Значит, сырой этот Валера нашего брата почему-то опасается.
— Опасается?
— Только ты, Сергей, о нашем разговоре пока помолчи. Я к тебе старшего лейтенанта Степешко пришлю, как только он из госпиталя выпишется. Ему всё доложишь в точности. Как мне.
— Понятно.
— Ну, а сейчас ступай. Спасибо тебе за провожание и особо за разговор.
Семен Митрофанович пожал парню руку и свернул в переулок. Не к себе: он в противоположной стороне жил. К знакомому столяру, у которого всегда делал пистолеты для своих сорванцов.
Однако дома столяра не оказалось. Дверь открыла жена — яростная костистая старуха, с которой у Семена Митрофановича дружба так и не сложилась за все четверть века знакомства. Стрельнула сухими глазищами:
— Семен Митрофанович, ты? В половине двенадцатого людей беспокоишь…
— Что, опять молиться помешал? — пошутил Ковалев. Не приняла она шутки. Рассердилась даже:
— Ты моего бога не трогай. Я твоего не трогаю, и ты моего не касайся.
— Да молись ты хоть двадцать пять часов в сутки, Катерина Прокофьевна, слова не скажу, я к супругу твоему, к Леонтию Саввичу.
— В преисподней ищи. В бездне самой…
И дверь захлопнула, не попрощавшись: одно слово — сектантка…
Семен Митрофанович спустился в преисподнюю, в подвал то есть. Там у Леонтия столярная мастерская была оборудована: он при домоуправлении столяром состоял, ну, и заказы принимал на разные поделки. Когда-то, еще до войны, руки его славились на весь город, а в войну, хоть и пощадила она руки эти, что-то надломилось в нем, и никаких тонких заказов бывший краснодеревщик уже не брал. А тут еще — одна за одной — обе дочери его померли. Вот тогда-то жена его в бога ударилась, а он попивать стал. Ну, а с пьяных рук что за работа? И дела Леонтия Саввича пошли совсем набекрень.
— Пропил ты свой талант, Леонтий, — вздохнул Семен Митрофанович, когда достучался-таки до спящего на верстаке в подвале столяра. — А талант в тебе природой был заложен, и ты беречь его должен был, как совесть к старости.
— Талант! — презрительно фыркнул Леонтий Саввич. Он сидел на верстаке в шерстяных носках, так как в подвале было сыровато. — А что же это такое — талант? Ты знаешь?
— Знаю, — сказал Ковалев. — Вот у тебя в руках талант был: ты умел такое с деревом сотворить, что дерево то в темноте светилось. А у иного талант — в голове: он, брат, законы всякие открывает или изобретает полезные машины. А бывает талант и в ногах: скажем, наш знаменитый футболист Игорь Нетто.
Худой, заросший, всклокоченный со сна столяр сидел перед ним на верстаке и качал головой.
— В руках, в ногах, где еще? — сердито спросил он. — Глупый ты, Семен, ровно дитя. Разве талант в руках или там в ногах живет? Там секреты живут, понял? Секреты того дела, которому человек обучен. Скажем, у рабочего секреты — в руках, у инженера — в голове, у танцора, к примеру, — в ногах. А талант, Сеня, он в сердце живет.
— Ох, чего-то ты плетешь, Лёня! — вздохнул младший лейтенант. — Мистика это называется, насчет сердца-то, и наука это отрицает. Наука прямо говорит, что сердце есть такой мускул, который кровь по всему организму гоняет. Вроде насоса.
— Насос! — закричал столяр. — Там любовь у человека, там горе, там ненависть, все человеческое там, а ты — насос!.. Глупый ты парень, Семен, раз такую околесицу городишь. Скажи, когда у тебя несчастье, что у тебя болит — голова? Сердце у тебя болит, сердце! А радость если какая, если, скажем, День Победы, что тогда в тебе ликует? Может, живот твой жратве радуется? Нет, сердце твое поет, Семен, сердце!
— Ладно, не будем спорить. Время позднее, а мне надо пистолет для парнишки сделать: обещал…
Столяр отыскал подходящую доску, и Семен Митрофанович, сняв тужурку и галстук, с радостью ухватился за инструмент. Пилил, вырубал, и Леонтий Саввич молча смотрел на него.
— Вот у тебя талант как раз там, где надо, — вдруг сказал он. — В сердце у тебя талант, Сеня.
— Опять ты, Леня, за свое…
— Поздно одну штуку понял, — вздохнул столяр — А штука эта простая, для чего человек на свете живет? Чтоб есть, пить да с женой спать?
— Всякий человек живет для своего дела.
— Для дела? Нет, Сеня, дело — это само собой. Дело и лошадь может сделать или, скажем, машина. А человек — он для чего тогда?
— Ну и для чего же? — Семен Митрофанович был увлечен работой и слушал вполуха.
— Для добра, — убежденно сказал Леонтий Саввич. — Обязательно каждый человек должен хоть в одной душе добро посеять. Хоть в одной-единственной, и если бог все-таки есть, то это ему зачтется. Это, а не машины какие, не табуретки там и не космосы.
— Вот ты уж и до бога договорился.
— Это, Сеня, супруга моя с ним договорилась, а не я. Я с нею, с супругой то есть, сражаюсь ежедневно по этому вопросу, но, боюсь я, ничьей дело закончится. А мы с тобой, Сеня, фронт прошли и очень даже точно знаем, что бога нет. Но ведь кто-то должен же добро творимое на весах взвешивать, а?
— А зачем его взвешивать? Для отчетности, что ли?
— Для очищения совести, Сеня.
— Ну, совесть сама все взвесит. Точно взвесит, как в аптеке.
— Это у тебя, потому что у тебя талант есть. А у простых людей, которые добро, может, раз в жизни-то делают? Совесть у них грубая, нетренированная совесть-то, и ничего взвесить не может. И это мне обидно, потому что хочу я перед смертью точно знать, сколько я добра высеял и сколько зла расплодил. И поглядеть, какая чашка переважит.
— А ты не считай добро-то, Леня, не регистрируй его, так-то оно честнее выйдет. И помрешь ты тогда спокойно, и совесть тебя не потревожит ни разу.
К этому времени Семен Митрофанович уже отделал пистолет и теперь, расстегнув кобуру, вытаскивал из нее тряпки. Вытащив все, сунул в нее пистолет, и пистолет пришелся к кобуре тик в тик.
— Точная какая работа! — с удовольствием сказал Семен Митрофанович, застегивая клапан кобуры с деревянным пистолетом. — Утречком я его черной эмалью покрашу, а к вечеру он высохнет, и отнесу я его Вовке.
— Значит, не регистрировать? — спросил Леонтий Саввич. — Трудная задача, Сеня. Человек слаб, и ему свою собственную душеньку очень даже хочется по шерстке погладить. Очень даже…
Семен Митрофанович неторопливо убрал на место инструмент, подмел в мастерской. Потом посмотрел на Леонтия Саввича, как на больного, и вздохнул:
— А ты ведь о себе думаешь, добро делая. А если о себе, так какое же это добро? Это уже и не добро, это так, для утехи совести. Вот поэтому-то она, совесть-то твоя, и терзает тебя, что не от души ты добр, а от ума. А по мне так добро от ума хуже зла от души. Хуже, ей-богу, хуже! Подлее: вот как вопрос обстоит.
Столяр сидел на верстаке, угрюмо нахохлившись. Ковалев надел тужурку, повязал галстук, похлопал по кобуре, улыбнулся:
— Вроде опять я с оружием!..
— Обидел ты меня, Семен, — тихо сказал Леонтий Саввич. — Зачем же обижать-то на прощание?
— Я тебе правду сказал. А что обидела тебя правда, то не моя вина, а твоя беда. Перестань ты о себе-то думать, Леонтий Саввич, перестань! Ты о других страдай, о других думай, вот и переважит в тебе заветная чашечка…
— Обратно «равняйсь» командуешь? — криво усмехнулся Леонтий Саввич. — Все кругом только и делают, что «равняйсь» кричат. И по телевизору, и по радио, и по газетам…
— Равняйсь? — переспросил Семен Митрофанович. — Именно что равняйсь. Именно, что так, Леонтий Саввич, и кричать мы вам эту команду будем, покуда вы смысла ее не поймете.