Александр Кабаков - Все поправимо: хроники частной жизни
Среди толпившихся в прихожей возвышался дядя Левон, невнимательно, по обыкновению, гладивший по головам тех, кто попадал под руку. Вдруг все затихли — из кухни вышел старший сын Оганянов Гарик. Он всегда приезжал на день рождения младших — сдавал досрочно и отлично сессию в своем институте в Сталинграде и приезжал на целый месяц. Учился он в педагогическом на физмате, получал повышенную стипендию — Сталинскую почему-то не давали — и фигурировал в воспитательных разговорах многих матерей с сыновьями как безусловно положительный пример. Школу закончил три года назад с золотой медалью и поступил — правда, не в МГУ, как собирался, а всего лишь в Сталинградский педагогический, говорили, чтобы учиться поближе к семье, но как-то об этом неуверенно говорили, а глупая Инка однажды проболталась, что в МГУ у Гарика не приняли, несмотря на медаль, даже документы, так что он только неделю проболтался в Москве, посмотрел, как строят высотное здание на Ленинских горах, и еле успел в Сталинград к собеседованию — и вот уже на третьем курсе учился без единой четверки, аккомпанировал институтскому хору на своем еще памятном всей школе розово-перламутровом аккордеоне «Вельтмейстер» и получил весной первый разряд по классической борьбе, готовился в мастера.
При этом, используя любую возможность, приезжал хотя бы на два дня домой — благо от Сталинграда действительно было близко, ходил с тетей Лелей на базар, на обратной дороге тащил тяжелые авоськи, учил Тольку бороться, а зимой ходил с братом и сестрой на каток за клубом, сам прикручивал к Инкиным чесанкам «снегурки» и катался с ней парой, держась за руки крест-накрест.
Мишке Гарик нравился, несмотря на то что и Мишкина мать нередко ставила его в пример, хотя таким, как Гарик, Мишка себя в мыслях о будущем никогда не представлял. Слишком Гарик был прост — ходил летом и зимой в клетчатой ковбойке и коричневых широких диагоналевых брюках, вытертых сзади до металлического блеска, носил старое полупальто-«москвичку» с лысоватым цигейковым воротником, из коротких рукавов которого высовывались широкие мощные запястья борца, густые черные волосы с красноватым, как у меха котика, оттенком, стриг под полубокс и зачесывал гладко назад, но они разваливались крыльями на две стороны, образуя посредине головы нелепый пробор. К тому же Гарик носил круглые очки в черной оправе, которые снимал, только выходя на борцовский ковер. В общем, до Роберта Колотилина Гарику было далеко, а Мишка, в глубине души сознавая, что, скорее, через семь лет станет похож на Гарика — с его круглыми пятерками, очками и некрасивой прической, представлял себя все же Колотилиным.
Да и история с непоступлением в МГУ, так же как и неполучение Сталинской стипендии по каким-то загадочным причинам, Мишке — он и сам не знал, почему именно — не нравились. Каким-то образом эти истории портили Мишке настроение, когда он себя представлял взрослым, студентом, живущим отдельно от родителей, в общежитии, в Москве или, может быть, даже в Ленинграде.
Всех позвали к столу. Долго рассаживались, протискиваясь между столом, стульями и табуретками, Киреев, конечно, зацепил и чуть не стащил скатерть со всей посудой. Нина села в самом дальнем от Мишки углу среди девчонок, так что на нее и теперь было удобно смотреть. Разложили всем винегрет, и дядя Левон налил каждому в стакан или рюмку — что кому досталось — немного сизо-красного, с сильным кисловатым запахом вина из большой банки, и все стали тянуться, чтобы чокнуться с Толькой и Инкой. Мишка выпил вина, немного поел — по-настоящему он мог есть только дома — и стал смотреть, как едят другие. Многие чавкали и держали вилку в кулаке, и Мишка вдруг вспомнил мать, ее вечное «не хлюпай», когда он тянул из ложки суп, ее подслеповатый высокомерный взгляд, ее сшитые в Москве и Риге платья, нелепо выглядящие в городке… Громче всех чавкал, разумеется, сидевший напротив Киреев, поедая маленькие голубцы с красивым названием «толма» — Мишке пришел в голову толмач из истории СССР. При этом Киреев все пытался незаметно дотянуться до банки с вином, надеясь, видимо, как-нибудь налить себе еще, и строил рожи Мишке — давай, мол, не теряйся. А дядя Левон с Гариком действительно пили сильно пахнущую гнилым желтую водку из другой, маленькой банки и каждую стопку закусывали белым соленым сыром, оборачивая в ломоть сыра ветку темно-зеленой, лиловой с изнанки травы.
Потом пили чай с «наполеоном», который дядя Левон в шутку называл «бонапартом», а потом сдвинули стол в сторону, принесли большой голубой патефон с выдвижной плоской трубой и принялись выбирать пластинки для танцев. У Оганянов пластинок было много, не только Апрелевского завода, на красных или голубых наклейках которых была кремлевская башня, но и довоенных польских, по черным наклейкам которых шли золотые мелкие надписи иностранными буквами. Начали ставить, конечно, польские и не пошли дальше фокстрота «Воскресенье», девчонки принялись танцевать, как говорил дядя Левон, шерочка с машерочкой, а мальчишки стояли вокруг патефона и слушали голосовой квартет и резкие медные проигрыши оркестра.
Тут Киреев и осуществил давно задуманное: за спинами пролез к столу, быстро в первый попавшийся стакан налил на треть желтой водки и, спеша, давясь и пуча глаза, ее проглотил в два глотка. Впрочем, видимо, он к этому хорошо готовился, присматривался к взрослым, потому что еще успел и приготовить стакан с компотом, так что не закашлялся, а сразу водку запил. Проделав все это действительно мгновенно — не успел кончиться оркестровый проигрыш, Киреев сделался страшно важный и снисходительно кивнул Мишке, дескать, подходи, устрою и тебе.
И, конечно, Мишка поддался. Он протиснулся к столу за спинами мальчишек, рассматривавших пластинки, вынимая каждую из тонкого полупрозрачного бумажного конверта и держа за ребро, так же быстро, как Киреев, налил водки — правда, в свой стакан, который запомнил, и не на треть, а почти до половины — и выпил, показав Кирееву, что и он знает, как полагается: резко выдохнул, как делал дядя Сеня, и почти всю водку, чуть-чуть на дне осталось, проглотил за один раз.
Ничего особенного, кроме легкого ожога горла, а потом и желудка, он не почувствовал. Киреев показал большой палец, но Мишка демонстративно от него отвернулся, подумаешь, он еще будет хвалить… Девчонки всё танцевали, теперь уже под танго «Брызги шампанского» в исполнении оркестра радиокомитета п/у Варламова, причем кто-то — кажется, неугомонный Киреев — тихо и фальшиво пел «новый год, порядки новые, колючей проволкой наш лагерь окружен», и Мишке в голову вдруг пришла странная идея. Нина танцевала с Надькой, Надька вела, а Мишке стало как-то обидно, не то чтобы он обиделся на Нину, но вообще на всех вместе, никто не знал, что еще совсем недавно они с Ниной сидели у Вальки и трогали друг друга где угодно, и Мишка бы умер, если бы кто-нибудь узнал, но в то же время ему хотелось, чтобы об этом знали все, а он с Ниной мог танцевать, прижимаясь, как танцуют, например, дядя Лева Нехамкин с тетей Тоней, или Славка Петренко с Галькой Половцовой, а потом уйти вместе домой, чтобы у них был общий дом и он снимал сапоги деревянной рогулькой, а Нина подставляла эту рогульку и сердилась, что Мишка не может вставить в нее сапог, промахивается…
И, расстроенный этими мыслями, Мишка решил осуществить свою странную, но теперь казавшуюся ему абсолютно правильной идею: он раздвинул начавшую качаться — видно, все напились желтой водки дяди Левона — толпу мальчишек и пригласил на вальс «Сказки Венского леса» в исполнении духового оркестра краковских пожарных Инку Оганян, которая как раз стояла одна в углу и обмахивалась рукой. Они пошли танцевать на «раз-два-три», которые Мишка все время проговаривал про себя, и получалось очень хорошо, Мишка ни разу не сбился, вовремя выносил назад ногу при поворотах и вообще выглядел ничуть не хуже какого-нибудь суворовца, бал которых и танцы показывали в киножурнале. Один раз, правда, он споткнулся об Инкину ногу, но Инка нисколько не обиделась, за что Мишка ее поцеловал. После этого Гарик и дядя Левон взяли Мишку за плечи и подколенки и зачем-то положили на кровать дяди Левона и тети Лели в другой комнате, с которой Мишка не мог встать, потому что она наверняка была с панцирной сеткой, и эта проклятая сетка проваливалась, когда Мишка ворочался и пытался подняться, и, поняв, что с нею не справиться, Мишка смирился и заснул.
Ему приснилось, что вошла Нина и за что-то ударила его кулаком по лбу, было совсем не больно, но Мишка чуть не заплакал, почти заплакал, но сдержался. Потом ему приснилось, что пришел Киреев, помог ему выбраться из проклятой сетки, они пошли в прихожую, где долго обувались, а Гарик смотрел на них сверху, и Мишка снизу посмотрел на Гарика, и, встретившись с ним глазами, Гарик негромко, но очень внятно сказал «не пей больше, Миша, теперь у тебя жизнь будет трудная, а будешь пить — пропадешь», но Мишка тут же забыл эти слова, а запомнил только, что теперь будет плохо, и как-то сразу понял, что «теперь» означает «когда нет дяди Пети», но потом забыл и это. Еще ему приснилось, как они с Киреевым идут домой, Киреев делает крюк, чтобы проводить его, Мишку, хотя Мишке это совершенно не нравится, он хотел бы идти домой один и вспоминать Инку Оганян, Гарика и его слова, лицо Нины, каким оно было, когда Нина приснилась ему, и музыку «Брызги шампанского», но Киреев не отстает, да еще все время говорит «стой, давай поссым», как он надоел, Мишка хочет спокойно спать, чтобы не мешали ему ни Нина, ни Киреев.