Ирвин Шоу - Богач, бедняк. Нищий, вор.
— Готово, — тихо сказал Томас, отходя в сторону.
Дрожащими руками Клод зажег спичку и поднес ее к пропитанной бензином ветоши. Она тотчас вспыхнула. И вдруг, пронзительно вскрикнув, Клод бросился бежать. Одна рука у него пылала огнем, и он несся, не разбирая дороги. Томас кинулся за ним с криком, чтобы он остановился, но Клод продолжал бежать как одержимый. Наконец Томас нагнал его, схватил, толкнул на землю и, жертвуя свитером, всей тяжестью навалился ему на руку, чтобы сбить пламя.
Через минуту все было кончено. Клод лежал на спине и, придерживая обожженную руку, жалобно скулил, не в силах произнести ни слова.
Томас встал и посмотрел на своего друга, распростертого на земле. Во что бы то ни стало необходимо как можно скорее убраться с холма: с минуты на минуту сюда прибегут люди.
— Вставай, болван, — сказал он, но Клод с остановившимися от боли глазами только перекатывался с боку на бок. Том нагнулся, взвалил его себе на спину и, ломая на своем пути кусты, устремился по склону холма вниз, к садовой калитке.
— О господи, господи Иисусе! Матерь божья! — причитал Клод.
Томас бежал, спотыкаясь под тяжестью своего друга. Его преследовал неприятный, тяжелый запах. «Это же пахнет горелым мясом», — сообразил он.
Аксель Джордах, преодолевая течение, греб к середине реки. Сегодня он вышел на лодке не для того, чтобы поупражняться, а чтобы не видеть людей. Он решил в эту ночь устроить себе выходной — первый выходной с двадцать четвертого года. Пусть его покупатели едят завтра хлеб фабричной выпечки. Что ни говори, а немецкая армия не каждый день терпит поражения — последний раз такое случилось целых двадцать семь лет назад.
На реке было прохладно, но Акселю было тепло в старом толстом синем свитере, сохранившемся еще с тех времен, когда он служил палубным матросом. Кроме того, он захватил с собой бутылку виски, чтобы согреться и заодно выпить за здоровье идиотов, которые вновь превратили Германию в руины. Джордах не был патриотом ни одной страны, а уж ту землю, на которой родился, он просто ненавидел: это она сделала его на всю жизнь хромым, отняла возможность получить образование, изгнала на чужбину и вызвала в нем крайнее отвращение к любой политике, ко всем политиканам, генералам, священникам, министрам, президентам, королям и диктаторам, к любым завоеваниям и поражениям, любым кандидатам и любым партиям. Он был доволен, что Германия проиграла войну, но его отнюдь не радовало, что ее выиграла Америка.
Аксель думал о своем отце, богобоязненном семейном деспоте, мелком заводском служащем, который, воткнув в дуло ружья пучок цветов и горланя песни, отправился — «шагом марш!» — на фронт, бодрый тупой баран, пушечное мясо, чтобы погибнуть в Танненберге, с гордостью сознавая, что у него остались двое сыновей, которые тоже скоро отправятся сражаться за «фатерланд», и жена! Впрочем, жена его вдовела меньше года. У нее хватило ума вскоре выйти замуж за какого-то адвоката, во время войны управлявшего доходными домами на Александерплац в Берлине.
Джордах поднес ко рту бутылку и выпил за ту огромную ненависть к Германии, которая вынудила его, тогда еще совсем молодого человека, демобилизованного калеку, покинуть родину и уехать за океан. Конечно, Америка тоже не рай, но здесь по крайней мере он и его сыновья остались живы и их дом пока не разрушен.
До него доносились отдаленные залпы маленькой пушки. В воде отражались вспышки ракет. Дураки, думал Джордах, чему радуются? Они никогда еще не жили так хорошо, как сейчас. Через пять лет им придется торговать яблоками на углах и рвать друг друга на части, стоя перед фабриками в очередях безработных. Если бы они хоть немного соображали, им сейчас следовало бы идти в церковь и молиться, чтобы японцы продержались еще лет десять.
Внезапно высоко на холме вспыхнул огонь, быстро принявший форму креста. Джордах расхохотался. Ничего не меняется! К черту победу! Веселись сегодня, а завтра — гори все синим пламенем! Америка есть Америка. Мы здесь, чтобы напомнить вам об истинном положении вещей.
Он снова отхлебнул виски, с удовольствием глядя на горящий над городом крест.
Я бы с радостью пожал руку тому, кто это устроил, подумал он.
На лужайке у школы толпились сотни девушек и парней. Они кричали, пели, целовались. Рудольф приложил трубу к губам и заиграл «Америку». Все на мгновение притихли, затем хором запели. Не в силах стоять на месте, Рудольф зашагал, огибая лужайку по кругу. Ребята двинулись следом. Вскоре за ним маршировала целая процессия. Они вышли на улицу. Рудольф, продолжая играть, повел их за собой к Вандерхоф-стрит и остановился перед булочной. В честь своей матери он играл «Когда улыбаются глаза ирландки». Мать выглянула из окна спальни и, вытирая платком слезы, помахала ему. «Хоть бы причесалась, — огорченно подумал он. — И, конечно же, как всегда, с сигаретой!» В подвале свет не горел — значит, отца там нет. Впрочем, оно и к лучшему: он не смог бы выбрать подходящую мелодию для отца — действительно, что сыграть ветерану немецкой армии в такой день, как этот?
Закончив затейливой каденцией мелодию в честь матери, Рудольф повел процессию в центр города и сам не заметил, как оказался на улице, где жила мисс Лено. Он остановился и заиграл «Марсельезу», но мисс Лено не показалась. Из соседнего дома выбежала какая-то девушка с русой косичкой и, став рядом с Рудольфом, молча слушала.
Он сыграл второй раз, импровизируя, меняя ритм, добавляя собственные вариации. Труба то звучала победно громко, то нежно затихала. Наконец окно открылось, и оттуда выглянула мисс Лено в домашнем халате. Она посмотрела вниз, на улицу. Рудольф не мог различить выражение ее лица. Он шагнул поближе к фонарю, чтобы его самого было лучше видно, и, нацелив трубу прямо на мисс Лено, заиграл громко и звонко. Она не могла не узнать его. Несколько секунд она молча слушала, потом захлопнула окно и опустила жалюзи.
«Французская шлюха», — подумал он и закончил «Марсельезу» комичным плаксивым визгом. Когда он отнял трубу от губ, стоявшая рядом девушка обняла его и поцеловала. Вокруг закричали «ура!», Рудольф улыбнулся. Поцелуй был прекрасен! Кстати, он ведь теперь знает, где эта девушка живет. Он снова приложил трубу к губам, и процессия, пританцовывая в такт музыке, двинулась дальше.
Она закурила очередную сигарету. «Одна в пустом доме», — подумала она и плотно закрыла все окна, чтобы не слышать веселых криков, музыки и залпов фейерверка, доносившихся с улицы.
Ей нечего было праздновать. В этот день, когда мужья улыбались женам, дети — родителям, друзья — друзьям, когда даже вовсе незнакомые люди обнимались на улицах, никто ей не улыбнулся, никто ее не обнял.
Она поднялась в комнату дочери и зажгла свет. Все здесь было безукоризненно чистым, кровать заправлена тщательно выглаженным покрывалом, медная настольная лампа начищена до блеска, а на ярко-розовом туалетном столике аккуратно расставлены баночки и флакончики — средства для наведения красоты. Профессиональные ухищрения, с горечью подумала Мэри Джордах.
Она подошла к небольшому книжному шкафу красного дерева и взяла толстый томик Шекспира. Конверт с деньгами лежал между теми же страницами «Макбета», куда Мэри их положила: ее дочь даже не удосужилась перепрятать деньги, хотя уже поняла, что матери все известно. Сняв с полки первую попавшуюся под руку книгу — антологию английской поэзии, — Мэри спрятала конверт с деньгами туда. Пусть немного поволнуется.
Она прошла в кухню. В раковине лежала грязная посуда, оставшаяся после ее одинокого ужина. Мэри открыла газ в духовке, потом подставила к плите стул, села, нагнулась и сунула голову в духовку. У газа был неприятный запах.
Прошло несколько минут. Голова у нее закружилась. Она отодвинулась от духовки и закрыла газ. Торопиться некуда.
Вошла в гостиную. В маленькой комнате пахло газом. Посредине на потертом рыжеватом ковре стоял квадратный дубовый стол с аккуратно приставленными к нему четырьмя деревянными стульями. Она села за стол, вынула из кармана карандаш и, вырвав несколько листков из ученической тетради, в которой вела учет торговли в булочной, начала писать.
«Дорогая Гретхен! — написала она. — Я решила покончить с собой. Знаю — это смертный грех, но больше жить не могу. Это письмо пишет одна грешница другой. Пояснять, думаю, не требуется. Ты знаешь, о чем я говорю.
На нашей семье лежит проклятье — на мне, на тебе, на твоем отце и на твоем брате Томе. Только Рудольф как будто бы избежал его. А может, оно скажется на нем позже, но, слава богу, я не доживу до того дня. До сих пор я скрывала от тебя, что я незаконнорожденная. Я никогда не видела ни своего отца, ни своей матери. Мне даже страшно подумать, какую жизнь, должно быть, вела моя мать и как низко она пала.