Александр Торин - Осенние рассказы
— Нет, не пойдет, — зло сказал Леня.
— Пойдет! — уверенно заявил мужик, проглатывая содержимое стакана. — Уй, ё-мое, не пошло, — судороги сломили его и водка, мутным потоком смешавшись с содержимым его желудка, вышла наружу, жадно впитываясь в сырые комья земли. — Отойди, городские, раздавлю, мать вашу так, — он покачиваясь сел за руль, и виляя уехал.
— Уходим в лагерь, построиться в колонны, — комиссар отряда был полон осознания собственной значимости. — Скоро ужинать будем, бойцы. Спеть песню хотите?
— Хотим, — залихватски ответили девушки.
— Слушай, — Леня, страдальчески скривившись, смотрел на меня. — А может в Америку удерем?
— Ты чего, с ума сошел? — Прошедший день изменил меня, я начинал ненавидеть большинство своих сокурсников, с грустью вспоминая Колю, Игоря, Яну, Вику, Инну, Беллу, нормальный мир, существующий где-то совсем недалеко от этого поля, мир, в котором люди, живущие вокруг меня понимают, что к чему, и никогда не согласятся петь бездарные песни хором.
— Ну вы, — Люба с красными щеками пренебрежительно смотрит на нас. — Вы нам всю статистику изгадили! Соседний поток норму выполнил ударно, а из-за вас мы на третье место в соревновании сошли.
— Мы не виноваты, — я пытаюсь спасти положение, — нам идиот какой-то попался, заставил всю грядку с самого начала по второму разу проходить.
— Не оправдывайся, — Люба полна презрения и классовой ненависти. — Почему-то никого из нас не трогали, только Сашу с Леней обидели, маменькиных сынков!
— Ну знаешь, — я начинаю злиться, — а кто тебе на экзамене помогал? Кто лабораторки давал переписывать, дура!
— Ну да, вспомнил, — лицо ее снова загорается красным огнем ненависти. — Сейчас жизнь другая, ты мне контрольные не вспоминай. Короче, если завтра наш отряд снова подведете, с вами по-другому разговаривать будут. У нас есть ребята знакомые, с четвертого курса, они вас так отделают, что мама родная не узнает! — Довольная собой она уходит.
— Слушай, — лицо Лени становится белым. — Я тебе клянусь, если я когда-нибудь удеру из этой проклятой страны, я тебе помогу!
— Я тебе тоже! — мы пожимаем руки.
Становится темно, и мы наконец добредаем до пионерского лагеря. В столовой на раздаче стоит толстая бабка в грязном фартуке, она вываливает на алюминиевые тарелки густую манную кашу с жидким озерцом машинного масла посередине. Есть не хочется, ужасно болит спина, и мы, с трудом добравшись до коек, отваливаемся.
— Эй, чего разлеглись, на перекличку пора! — Сашка тормошит нас. — Вам чего, неприятностей вам на собственную задницу мало, что-ли?
— Идем, идем, — я с трудом напяливаю сапоги и слушаю, как мегафон ревет на площади, подводя итоги первого трудового дня. Мне хочется домой, и я с тоской понимаю, что еще по крайней мере недели три мне суждено сгибаться над грядками, утром и вечером слыша этот ненавистный, искаженный мегафоном металлический голос комиссара.
На следующее утро начинает идти мелкий осенний дождик. Небо застелено низкими серыми тучами, от земли поднимается пар, грунтовую дорогу мгновенно размывает и мы месим грязь, с трудом вытаскивая из липкой глины сапоги. Под дождем уборка картофеля превращается в мучение, старые мешки пахнут плесенью, подгнившая, мокрая картошка, облепленная землей, становится тяжелой и наполненные мешки невозможно оторвать от земли.
Дорога к полю проходит мимо наполовину засохшего ручейка, у его берегов стоят голые, изогнутые деревья, покрытые бугристыми налетами. Такой пейзаж вызывает в памяти страшные сказки, кажется, что в этом гиблом месте поселилась нечистая сила. Поле спускается к небольшому болотцу вниз от маленькой, заброшенной деревушки, в которой давно уже никто не живет. За болотцем начинаются холмистые перелески. Над развалинами домов возвышается старая кирпичная колокольня, почему-то построенная в слегка готическом стиле. Уходящий вверх шпиль неожиданно увенчан подобием луковицы, над которым скривилась погнутая железная балка, когда-то заканчивавшаяся крестом. Окна в церквушке выбиты, мрачная, она возвышается над колхозным полем.
Днем облака рассеиваются, и между ними выглядывает солнце, а на горизонте между перелесков появляется радуга. Мои рукавицы пропитаны грязной холодной жижей, костяшки пальцев распухают и начинают неметь. Я с испугом думаю о том, что если дождь продлится еще несколько дней, я больше никогда не смогу играть на пианино. Наконец, деревенский трактор привозит обед: рис с тертой морковью, жесткими обрезками мяса, и чуть скисший компот. Компот я с отвращением выплевываю, и бреду к заброшенной церкви. Около нее растут старые деревья, на них качаются зеленые яблоки, на некоторых из которых виднеются красноватые прожилки. Я срываю одно из них, инстинктивно приготовившись к тому, что сейчас мой рот сведет терпкой горечью, но яблоко пропитано ароматом мокрой травы, меда, свежести, я никогда не думал, что этот незрелый плод может быть так вкусен.
Вход в церковь завален ржавыми железками, я с трудом пробираюсь через остатки комбайна, и наконец оказываюсь внутри. Свет пробивается через разбитые окна, пахнет засохшими человеческими испражнениями. Птица, испуганная моим появлением, бьет крыльями и срывается с перекрытия, улетая через окно. Я поднимаю глаза вверх и вздрагиваю от строгого лика Христа, потемневшего, но еще вполне различимого. Вокруг его головы разливается золотой диск, его черные, миндальные глаза смотрят с болью со стены на пробивающийся сквозь каменный пол бурьян, на серые высохшие кучки кала, на желтые обрывки газет, сваленные в углу.
Осеннее солнце неожиданно пробивается через окно, просвечивая в застоявшемся пыльном воздухе светлый, колеблющийся луч, падающий на лицо сына Божьего. Неведомый мастер, расписавший эту церквушку был талантлив, Христос удивительно земной и живой, его одежда объемна, а поднятый палец замер, это движение удивительно точно схвачено. Кажется, что грустный Бог вот-вот опустит руку, со скорбью глядя на дела рук человеческих.
— Подъем, — доносится с улицы глухой металлический голос, усиленный мегафоном. — обеденный перерыв закончился, приступаем к работе!
Солнце, ненадолго выглянувшее во время обеда, снова скрывается за сизыми тучами, дождь усиливается, моя куртка промокла, и мы с Леней, чертыхаясь, грязные по пояс, наполняем картошкой все новые мешки. Темнеть начинает рано, и на поле, с трудом продираясь сквозь размокшую землю, появляется трактор с прицепом. За его рулем сидит все тот же колхозный мужик. Он в доску пьяный и грубо матерится.
— Погружай! — командует комиссар, — размокшие мешки изрядно потяжелели, и мы с трудом переваливаем их через деревянные борта прицепа.
— А кто в хранилище это говно сгружать будет? — рыгает водитель. — Я уже сегодня наработался, мать вашу. Выделяй грузчиков, командир!
— Авдеенко, Горшков, — на погрузку, — командует комиссар.
Трактор ревет, проворачиваясь огромными колесами, и тащит забитый картошкой прицеп за собой. В прицепе поверх картошки сидят промокшие под дождем грузчики, посланные начальством на разгрузочные работы.
— Куда едешь, мать твою так, — в отчаянии кричит комиссар, но уже поздно. Трактор зависает над обрывом, неумолимо наклоняясь, и затем неспешно, словно в замедленной киносъемке, заваливается на бок, сползая в болотце.
— Сволочь пьяная, — Горшков успевает спрыгнуть на землю, измазавшись в земле, но Гришки Авдеенко не видно. Прицеп перевернулся, трактор тоже, и рассыпанная картошка покрывает толстым слоем землю.
— Авдеенко где? — кричит комиссар.
— В кузове он был, — Горшков дрожит от страха.
— Мужики, скорее, — мы, перепуганные до смерти, наваливаемся на деревянный бок прицепа, раскачивая его и пытаясь приподнять.
— От трактора отцепляй, — Сашка прыгает на металлические конструкции, поддевая заржавевший крюк. Прицеп поддается и переворачивается и мы с ужасом видим Гришку, лежащего со странно повернутой на бок головой. Из уголков его рта течет кровь, и рука неестественно откинута в сторону.
— Осторожно! — Сашка, скользя на мокрой, грязной картошке подбирается к нему. — Шею свернул, кажется, мать вашу! Деревня далеко? Его в больницу надо.
Комиссар растерян, он даже выронил свой металлический мегафон, руки у него дрожат, то ли ему жаль парня, то ли он боится получить выговор по партийной линии.
— Черт, не дышит. — Сашка прислоняется к губам Авдеенко и с отчаянием смотрит на нас. — Суки проклятые, ну что, зачем парня угробили?
— Студент Горшков, что вы себе позволяете? — комиссар начинает приходить в себя. — Налицо несчастный случай.
— Да пошел ты, мудак, — Сашка плачет.
— Ты выражения выбирай, сопляк! — комиссар сжимает кулаки.
— Ты что, сука, думаешь я тебя боюсь? — Сашка встает и идет вперед. — Да я в армии не таких как ты видел, да плевать я на вас всех хотел! Ты думаешь, мне ваш гавеный институт так уж и нужен? — Он уже в истерике, покрасневший и трясущийся от ярости. — Ну что, доигрались? Собрали урожайчик, мать вашу!