Джим Гаррисон - Я забыл поехать в Испанию
Вот и все по части ненавязчивой поддержки. Трудно не возмутиться, когда люди проявляют заботу о тебе. А что до прошлогоднего полета, я был в Париже и без большого удовольствия проводил время с Клер, как вдруг среди ночи ей позвонила мать — у отца пневмония. Клер устроила такую истерику, что я испугался. Нанял по телефону маленький французский самолет для бизнесменов, «фалькон», чтобы лететь в Монпелье на Средиземном море — по американским масштабам совсем недалеко от испанской границы. Действительно, когда ее брат подобрал нас в аэропорту, я увидел дорожные указатели — на Перпиньян и Барселону! Ближе к Испании, чем в тот раз, я никогда не подступал. Разумеется, это было несусветно дорогое путешествие, и ее брат весело заметил, что рейсовый самолет из Парижа прибывает через час. Кроме того, Клер настолько впечатлилась роскошью путешествия, что в полете ни разу не вспомнила о больном отце. Через два дня ее отец, директор школы, уже прекрасно ходил, пил вино и относился ко мне с добродушным цинизмом. Я жил в гостинице на берегу и ночью видел яркую россыпь огней на юго-западе. Я спросил коридорного, испанские ли это огни, а он сказал: «Нарбонн», пожал плечами и ушел. Я не знал, что значит это слово, — французский я учил три года в школе, два года в колледже да раз двадцать слетал в страну. Потом выяснилось, что Нарбонн — город на побережье. На обратном пути в Париж Клер, кажется, была недовольна тем, что мы летим обычным рейсом.
— Умные люди не во всем умные, — поддразнивала Марта, раздраженная моей задумчивостью. Потом, повеселев, спросила, что нам сделать завтра на обед. По мнению Марты, мы оба увлеклись жратвой потому, что это было одним из немногих чувственных проявлений, более или менее терпимых на Среднем Западе. Не одобряемым, но допустимым. Сколько раз приходилось слышать: «Мы живем не для того, чтобы есть, а едим для того, чтобы жить». На Среднем Западе эту чушь услышишь скорее, чем где-либо еще. Во время моих визитов Марта любезно готовит блюда, которые редко получишь в ресторанах. Мы выбирали между poule au pot, простой тушеной курицей, и bollito misto, довольно сложным тосканским кушаньем из разных сортов мяса, и предпочли первое, поскольку глупо готовить bollito всего на двоих, а я не был уверен, что жажду общества.
— Тебе надо поскорее избавиться от мысли, что твоя ситуация — какая-то особенная. Наверное, половина людей в этой паршивой стране на всю жизнь впрягаются в работу, которая им не подходит, — и они знают это. Беда в том, что на свете недостаточно стоящих дел. Я просто меньше носилась со своей жизнью, чем ты. А тебе не хватило характера заниматься тем, чем ты мечтал заняться. Я окружена людьми, которые упорствуют в своих занятиях, и, наверное, зря. В этом нет ничего нового, правда?
Маленькую утешительную речь Марты прервал звонок в дверь. Ей пора было на ночную прогулку, и одним из ее спутников был грустный, мрачный скульптор по металлу, с которым я уже встречался, — он презирал слова как низкосортный металл и изъяснялся многозначительными бурчаниями. Другой, как нечаянная иллюстрация к речи Марты, оказался старым знакомым и почти приятелем айовских времен, написавшим полдюжины романов о вахлаке из Миссури по имени Хоки Поки. Первая книга была хорошо встречена и продавалась умеренно, хотя лучше, чем мой первый опус того же года. Несколько лет он публиковался со скромным успехом у разных издателей, но последние два романа о Хоки Поки вышли в региональном издательстве маленьким тиражом. У него были проблемы с алкоголем, поэтому он не мог вести творческие семинары, из которых вышли бы такие же, как он. Последние лет десять он кормился уцененными путевыми очерками, за которые получаешь тысячи по две, и журнал помогает тебе выцыганить бесплатные билеты и проживание в гостиницах. Я всегда думал, что мы могли бы стать друзьями, если бы я не «одолжил» ему деньги, из-за чего он нервничает, хотя я уверяю его, что это не имеет значения. Сегодня язык у него слегка заплетался и выглядел он особенно поношенным. Еще один укол в груди, когда я распрощался с ними и они отправились в свой поход за эндорфинами.[47]
Я подумал, не выпить ли стаканчик перед сном, но понял, что это неуместно. Я прошел по длинному темному коридору большого дома, некогда, до Первой мировой войны, фермерского, а теперь полностью окруженного пригородами. Родителям нравились трещины в штукатурке и общая неухоженность. Я заглянул в комнату Тада — с потолка до сих пор свисали пыльные модели самолетов. Получалось у него паршиво. Однажды я сбросил такой с высокого здания в кампусе, чтобы Тад посмотрел, как он разобьется. А однажды он наклонил назад нашу бензиновую газонокосилку и опустил на модель самолета, чтобы сымитировать «космический тайфун». Этого увлечения моделями родители не одобряли, поэтому он продолжал их строить.
Когда я выключил свет в комнате Тада, в голову пришла праздная мысль: делясь с сестрой и братом деньгами, заработанными на Биозондах, я, пожалуй, оказал им не такую уж хорошую услугу. Это была шальная и неприятная мысль. Мне вспомнился вопрос сестры: «Сумел бы ты описать человека, которого действительно знаешь?» Может быть, но это была бы чертовски трудная работа. В Биозондах мне на самом деле помогало то, что я по-настоящему не знал героя, и полагаю, что в журналистике, за исключением высших образцов, подлинное знание субъекта становится препятствием. Все, что я когда-либо читал о людях, которых хорошо знаю, было девственно невежественным, глуповатым и могло представлять интерес только для того, кто не имел ни малейшего понятия об эмоциональной жизни описываемого. А если добавить сюда физический облик, как делают в телевизионных новостях, тут уж просто пиши пропало.
Черт возьми, я погружаюсь в трясину, как там, на берегу Миссисипи, только здесь с головой. Я порывисто вернулся в гостиную, нашел один из бесчисленных желтых блокнотиков Марты и написал: «Я выучу два языка, если ты снова купишь щенка». И прилепил листок к урне с прахом на каминной полке — единственному, что осталось от ее маленькой дворняжки Саш, умершей в прошлом году. Марта твердила, что ей боязно заводить другую собаку. Моя записка была просто ответом на ее добрые увещевания.
Перед визитом в свою комнату, который я оттягивал, я заглянул в спальню родителей и на секунду зажег свет. Теперь, по-видимому, это была гостевая спальня, но сомневаюсь, что Марта кого-нибудь туда пускала. Кажется, призраков порождает внезапная смерть. Жил ли в отце дух, способный выбраться из утонувшего судна? Осталось ли что-нибудь от матери после того, как она покончила с собой? Это вопрос.
Не знаю, чего я ожидал от своей комнаты, где в последний раз спал в тридцать пять лет и был так самонадеян, что — переиначивая Генри Джеймса — мир не мог достучаться до моего сознания. Человек на середине четвертого десятка, охалпевший от успеха, так же склонен к рефлексии, как поджелудочная железа, обреченная не знать, что она поджелудочная железа. Все в моей комнате воплощало комедию юношеских ожиданий, и, вопреки научной фантастике, возможно, единственная настоящая машина времени — это когда мы посещаем знаменательные места нашего далекого прошлого, которые отзываются так глубоко, что мы переносимся из сегодняшнего тела в мир эмоций, которые все еще живут здесь.
К внутренней стороне двери был приклеен единственный найденный мною наконечник стрелы. Ручеек на дедовской ферме, возле которого Синди нашла змею, стекает в болото площадью гектаров двадцать. При впадении была небольшая возвышенность, где, наверное, стояли лагерем индейцы. Когда-то я знал название племени, но, как заметили Д. Г. Лоуренс и Уильям Карлос Уильямс, это первое, что стараются забыть американцы. Короче говоря, однажды отец взял нас на ферму, чтобы на несколько дней освободить мать, и там оставил, отправившись по ботаническим делам на южную границу Индианы. Мне, пятнадцатилетнему, велено было присматривать за Мартой и Тадом, которым было двенадцать и девять, причем оба вели себя порой кошмарно, а дряхлые дед с бабкой уже не могли за ними уследить. Я сидел на бугре и пытался проникнуться поэтическим чувством, как Вейчел Линдсей.[48] Марта нашла наконечник стрелы, и мы стали копать вокруг. В итоге Марта нашла семь, а Тад — четыре. Я нашел всего один и разозлился, потому что он пробил брешь в моем предполагаемом превосходстве. Миллионы людей находили наконечники, но тогда мне впервые открылась живая история, и она смутила меня. Все авторы книг, которые я читал, были мертвы, как изготовители наконечников.
Отвернувшись от двери и взглянув на полку, я увидел книги своей юности — по большей части испанскую и французскую поэзию девятнадцатого и двадцатого веков и романы таких людей, как Фолкнер, Мелвилл, Достоевский, Тургенев, Джойс, Шервуд Андерсон, и любопытную книгу, которую дал мне преподаватель французского, — «Поэтика пространства» Башляра.[49] Я вытащил несколько потрепанный томик Лорки, «Поэт в Нью-Йорке», помня, что в нем лежит нелепое фото. В девятом классе я взял в школу свой фотоаппарат и на большой перемене уговорил приятеля сняться рядом с группой девочек, среди которых была португалка Лейла. Иначе я не мог ее снять, но на фотографии она немного не в фокусе и стоит вполоборота. В томиках Ретке и в «Корнях и листьях» Роберта Данкана были спрятаны фотографии подруг из школы и колледжа, включая возбуждающий поляроид голой Синди, но ни одна не обладала такой сногсшибательной силой, как Лейла — перед ступеньками школы, нерезкая, с поднятой к небу рукой, в солнечный, но холодный день среди зимы.