Ефим Ярошевский - Провинциальный роман-с
Крепко пожал мне руку и растаял во тьме.
Был закат. И дул ветер.
Кто— то опухал в углу тротуара. Кто-то знакомый. Тротуар под ним походил на старинную фреску, пошел трещинами. Знакомый нехорошо, неорганизованно мочился. Пускал пузыри. Пел забытые песни. Умирал.
А на углу стояли. Стояли и бранились, захваливая друг друга, два друга. «Они что-то не поделили, — подумал Толя. — Наверно, бабу». Мельком прислушался: оказывается, они не поделили Шурика. Вырывали его друг у друга из рук. Обещали любить, хорошо относиться, лелеять. Потрепанным Арлекином бежал от них тот. На углу оглянулся. Этаким Буратино, Пульчинеллой, востроносой куклой. Гостем оттеда. И пропал за углом.
Блудливо вошел в магазин Лангер, купил плавленый сырок «Радость». Сделал вид, что никого не видит. «По-моему, он виляет», — решил Толя. И пошел за ним. Был холодный весенний вечер, морской туман, какая-то мозговая сырость.
— Куда он пошел? Может быть, мне все это снится? — спросил себя Толя.
— Напрасно ты так думаешь, — ядовито сказал Олежек. — Это тебе кажется, что снится. На самом деле это жизнь. Жизнь как сон.
— Надо взять это для пьесы. Мне достаточно пары костылей и ведра воды… И потом — у нас есть выход: мы можем проснуться. Поэтому я не расстраиваюсь. Меня такие повороты закаляют.
— Как сталь? — Олег рассеянно прислушивался к ветру.
— Как видно, — Толя не знал, что ответить: редчайший случай.
Потом начались превращения… Туман смещал объекты. Неизвестные люди шли куда-то в сторону. Горбатый Саша нес на своем горбу Лимана. Из психбольницы молча бежали лошади. На одной, крепенько вцепившись в гриву, полусидел Хрущик. На церковном куполе висел Юра, диковато усмехался. Петя молился на главпочтамте. Шел трамвай без вагоновожатого. Было черт знает что.
— Кажется, мы зашли слишком далеко, — сказал Толя. — Это не наша область. Мы зашли в фимины сны. Оставим эти сны ему.
И они повернули.
— Для пьесы мне нужен один костыль, — говорит Толя в самозабвении. — Новый. В масле… Тут есть интрига. Тут предчувствуется убийство… Убийца коллекционирует костыли. Как орудие производства… Я вижу сцену в тюрьме или в трюме — это неважно. Я вижу героя. Фамилия его Савчук. Он убивает исключительно костылем. Он как бы инвалид сам. Но исключительно крепкий. Как все инвалиды. Я вижу здесь завязь темы… Он бедный человек. Но у него своя радость — убийства. Это не каждому дано. Ты понял?… В первой сцене писатель выливает в отлив ведро воды. Ни за что, ни про что. Просто так. И говорит: «В этом году будет засуха»… Все. Больше ничего он не говорит до конца пьесы. Такого еще не было нигде. Тут есть свой угол. Свои ценные куски… Потом на площадку выходит Модест со своими мыслями. И его убивают. Его убивают, и он уходит из пьесы восвояси. А?… Дальше вкратце будет так: оказывается, Савчук не виновен. Он скрылся и живет на пенсии под чужой фамилией. Но на нем пятно. Пятно это расползается по всей пьесе…
Глава 16. Что-то изменилось к утру
Как чисто пахнет море в часы тумана! По городу летят каштаны и разлетаются в воздухе как снаряды. Влажные ядра каштанов не достигают цели. Их подбирают дети.
Сбросив бремя мокрых плодов, дерево успокаивается. Опустошенное и сырое, оно глубоко вздыхает. И отдается сумеркам и ветру.
Потом в его кроне поселяются звезды. Глубоко к корням проходит их свет. И сок в жилах дерева начинает светиться. Это — предчувствие рассвета.
Снег, снег заносит Пролетарский. Ветер и тьма царят тут. «Мутно небо, ночь мутна»… Потом все успокаивается. Метель куда-то уходит. Все небо вызвездило… Шура идет домой.
Воняет тысячью подлюк.
Иду домой белейшею невестой.
И «сугроб встречает у ворот мадамской свежей ягодицей».
Он поднимается к себе. Мстительно спускает воду в уборной. Потом мучается угрызениями совести. Смотрит, не разбудил ли мамулю… Подходит к окну. В мокром стекле горько струится отразившийся Шурик. Пропадает и появляется беретик… Он слушает ветер. И лилины письма превращаются в стихи.
Ночь, ночь на Пролетарском.
А гите нахт [ спокойной ночи (идиш) ],
а гите нахт,
а гите нахт…
— Наша общая умственная отсталость не дает мне покоя. А тебе она дает? Им, — Толик указал на прохожих, — им она дает. И они нами пользуются.
— Между прочим, Стелла — наша общая женщина. Она многое может, эта Стелла. Не каждая может то, что может она. Например, она может дать одновременно троим. Это увлекательно… Также есть возможности у Зинаиды… Нам нет никакой пользы их терять. Зачем рубить сук, на которых мы сидим?
Что— то изменилось к утру в этом городе. Что-то стало не то… Трудно это объяснить. Но это было заметно. Это сразу стало видно… Что-то началось. Откуда ни возьмись, вдруг… Как-то стало вдруг видно во все стороны света.
Над воротами висел вниз головой Саша Клингер. Он был грустен, качался, носом печальным поводил вправо и влево, говорил:
— Видишь, Толик, как все получилось? Фимочка, видишь? Вот… Нам надо было что-то сделать раньше. Я знал, что так с нами поступят.
И мы не могли ему помочь. Саша висел высоко и качался, как флюгер.
— Что это все значит? — спросил Толя себя вслух.
Тротуар под ним дал трещину и двинулся. Тротуар повел себя странно.
— Что это значит? — повторил Толя упавшим куда-то голосом и сделал длинный и крутой вираж в сторону. — Кажется, я падаю, Фима! — крикнул он и дал мне руку.
Я не взял. Меня отнесло. Тротуар лопнул. Пар шел из трещин преисподней.
Саша забился в петле, забеспокоился:
— Снимите меня, я вижу выход!…
На мостовую начало медленно сносить дом. С балконов упали горшки с цветами, из окна выпал мальчик.
— Мама!! — крикнула торговка мороженым и разъехавшими ногами пошла в разные стороны.
Дым клубился над городом. На Преображенской стемнело.
— Это землетрясение, — сказал Толя и исчез в подворотне.
Огромный угловой дом сделал гримасу из камня и медленно сел на мостовую. Пыль и грохот сопровождали его падение…
Потом полил дождь. Дождь заливал оконные стекла, как будто это были иллюминаторы. Город погружался в пучину дождя. Пена курчавилась на карнизах. За ночь все двери города разбухли и поросли травой. Всю ночь штормило.
Мы с трудом добежали до вокзала.
— Саша еще висит, — сказал Толя. Зубы его стучали. — Тяжело это видеть.
— Скоро, наверно, придут за нами, — сказал я.
— За нами не придут. Одного им хватит. Саша висит в назидание.
— Это еще неизвестно.
— Брось, он висит за остроумие. За свои собеседования с самим собой. Но нас это не должно коснуться.
— Ты думаешь?… Между прочим, ты плохо смотрел. Если вглядеться, легко можно заметить над каждыми воротами по одному из нас. Вряд ли это случайно.
— А может быть… может быть, так нужно? Для порядка. Для нужд. А?
— Значит, он висит по великой нужде, — задумчиво ответил Толя, и руки его вспотели от страха.
Океанская вода выносила из города обломки. Соленый ветер надувал деревья. Глубоко в сердце входил этот грохот… Тонны кубометров воздуха заходило по квартирам. Шумел шторм, и люди кричали, как морские чайки.
— Как пройти на площадь Смоктуновского? — спросил весь в белом старик.
Никто ему не ответил. Темная волна сиганула из-за поворота с улицы Франца Меринга — и квартала не стало.
Мокрой лапой ветер сгреб киоск, и тот полетел над городом, маша стеклами, выбитой дверцей. Сипло кричала продавец.
Из окна правительственного здания вылетела старушка-уборщица — ее забыли в учреждении. Долго еще носилось ее алое платье в волнах и пене, пока не застряло высоко в проводах сигнальной тряпкой катастрофы.
Падали, опадали балконы. Морская пена кипела на крышах. Кутерьма была вокруг. Был шум и шторм. Было побоище.
Сквозь толщу воды я вижу своих знакомых. Глаза у них выпучены, как у глубоководных рыб. Рты их раскрыты. Они кричат, никто их не слышит.
Я подплываю… и ударяюсь в стекло. Мы в аквариуме.
— Ма-мааааа!… — кричат все. Но это последнее.
…Все. Сбылось пророчество. Потоп обрушился на красивый город.
Это конец. Мы захлебываемся.
Потом стало тихо. Вода опадает. Показывается небо, разрушенное грозой. С воем уносится вода в канализационные трубы… Несколько трупов величаво проплыли мимо — и дружно завернули за угол… Город обнажился как морское дно.
У подъезда, обнимая гранитный цоколь, плакал мокрый Худолеев:
— Это я!… Я во всем виноват!… Надо было предвидеть…
Я вспомнил: он работал в бюро прогнозов. Случившееся потрясло его.
— Сколько это продолжалось, Володя?
Он всхлипывал, размазывал светлые слезы.
— Это было недолго, Фима, всего полчаса. Многие живы.
— Не плачь, не надо. Ты не виноват. Надо идти.
— Куда?
— Домой. Я иду домой. Ты идешь?