Жан-Луи Кюртис - Парадный этаж
— Я не уверена, что это удачная шутка, — колко сказала Лавиния.
Но упрек не охладил восторгов Перси.
— Ах, Нино, и находчивый же ты малый! Всегда что-нибудь придумаешь! Давай-ка, быстро рассказывай: кто она? Чем занимается?
— Чем занимается, Перси? Ну, разумеется, ничем. Она стрижет купоны.
— Возвышенное занятие! Именно то, что нам по душе! И завтра она придет сюда, ты говоришь?
— Если мать согласится принять ее…
Лавиния села, не спеша закурила сигарету, выпустила струйку дыма. Она сидела в непринужденной позе светской дамы, которую весьма мало волнует житейская суета.
— Я приму ее, — произнесла она наконец, — если ты ручаешься, что она вполне приличная особа.
— В этом ты можешь не сомневаться, — ответил молодой человек. — Древний род. Громкое имя. Предки самураи, ты ведь представляешь себе, что это такое…
Лавиния некоторое время пребывала в нерешительности: должна ли она разыгрывать безразличие или, может, даже высокомерие? Или же лучше включиться во всеобщую ажитацию? Ей хотелось бы покичиться перед Перси, даже если он догадался, что она кичится ради него; но, с другой стороны, у нее появилось желание немного позабавиться, расслабиться. Она выбрала середину, приняла половинчатое решение, где легкий юмор соседствовал с чувством собственного достоинства. Придав своему голосу самую что ни на есть пренебрежительную интонацию, она проговорила:
— Самураи, правда? Но верно ли, что самураи вполне, вполне порядочные люди?
Мужчины не обманулись относительно ее намерений.
— Дорогая, ты божественна! — воскликнул Перси. — Только ты можешь говорить такие смешные вещи! Я обожаю тебя!
Обуянные каким-то циничным весельем, все трое расхохотались, в восторге от немного озорного сговора. Перси подумал, как это восхитительно — быть здесь, с этими двумя существами… Мрачная гондола окончательно растаяла в тумане лагуны вместе со своей зябкой пассажиркой. Это уже прошлое. Далекое прошлое. Здесь хорошо. Какое значение имеет все остальное?.. На пороге старости Перси хотел от жизни только одного: с помощью долларов или иен держаться подальше от революций, от несчастий, и пусть всегда будут для него обеды при зажженных свечах, болтовня за чашкой чая, потолки с олимпийскими богами в итальянских дворцах или шотландских замках, произведения искусства, здоровая кухня, полный досуг и сплошные развлечения. В общем, он ведь просит так немного: пусть до конца его дней ему будет даровано счастье жить на парадном этаже.
Метаморфоза
В канун своего сорокатрехлетия Бернар Сарлье осмелился признаться себе, что он не любит больше жену, почти не любит детей и все дела ему осточертели. Пора бежать. И он сбежал в Аргентину, где у его семьи был двоюродный дед и estancia[12]. Двоюродный дед, старый холостяк, слыл пьянчужкой и полусумасшедшим. Estancia, наследство от беарнской ветви их клана, с годами приходило в упадок. Бернар принял на себя и деда, и estancia и был принят ими. Прошло время. Двоюродный дед умер, поместье целиком легло на плечи Бернара, и ему удалось привести его в приличное состояние, даже в какой-то мере вернуть былое процветание. Для Бернара началась вторая жизнь; она была куда больше ему по душе, чем первая. Он упрекал себя в том, что попусту растратил двадцать лет жизни, играя чуждую ему роль, и в то же время испытывал чувство удовлетворения при мысли, что нашел в себе мужество сделать решительный шаг, не дожидаясь, когда стало бы слишком поздно. Простор, свежий воздух, уединение, тяжелая, но сравнительно немудреная работа — все это отвечало его немного диковатой натуре. Боясь превратиться в такого же деклассированного старого чудака, каким был его покойный дед, Бернар старался все же поддерживать дружеские отношения с соседями, живущими за пятьдесят, а то и за сто километров от него. Он наносил им визиты, с широким гостеприимством принимал их у себя, но гораздо большее удовольствие получал от общества своих слуг — с ними он все вечера напролет дулся в карты — и пеонов, людей по большей части весьма молчаливых. Раз в месяц он на машине отправлялся в столицу за покупками. Он не пил, без особых усилий соблюдал умеренность в еде. Спустя некоторое время после смерти деда он взял в привычку привозить к себе в дом какую-нибудь девицу. Она жила у него несколько дней или несколько месяцев; потом, наградив ее платьями и деньгами, он отсылал ее обратно и принимался искать ей замену.
Изредка он вспоминал о жене, детях и других родственниках. Он признавался себе, что, узнай он о смерти кого-нибудь из них, он, наверное, не очень бы горевал; и от самой этой мысли ему становилось горько, но не больше чем на две-три минуты. Как-то он написал жене, что, если она хочет вновь стать свободной, он, естественно, готов пойти ей навстречу: пусть подает на развод. Письмо по своему лаконизму было почти оскорбительным. Ответа на него он не получил. Перед своим отъездом Бернар заключил с братом соглашение об управлении предприятием (заводом по производству ротационных машин), которым они владели на паритетных началах. Сохранив свои акции, он полностью передал управление в руки Леона, договорившись, что за свои труды тот будет получать половину его доходов. Он предусмотрел, разумеется, содержание жены, а также детей — до их совершеннолетия. Все было сделано по закону, зафиксировано в контракте, составленном по надлежащей форме.
Бернар всегда был человеком нелегким. Его шальные выходки, скандалы, переход из лицея в частный коллеж приводили в отчаяние самых терпеливых воспитателей. Занимался он урывками, но, поскольку любые науки постигал необычайно быстро и без малейших усилий, экзамены сдал с блеском; все вокруг прочили ему блестящее будущее. Но он, казалось, был начисто лишен всякого честолюбия. Университетские годы Бернара — это сплошной классический разгул с пьяными ночами, с драками, долгами и несколькими тайными расследованиями полиции, которые семья быстро замяла, воспользовавшись своими связями. Когда стало уже невозможно больше получать отсрочку от призыва в армию, ему пришлось отправиться в казармы. Через две недели после призыва он едва не убил унтер-офицера. Благодаря заступничеству генерала, друга отца, его демобилизовали по причине психической неуравновешенности, что, впрочем, в какой-то степени соответствовало действительности. Удрученная семья не знала, что же ей теперь делать с этим бунтовщиком, для которого нестерпимо любое принуждение. И вот как раз в то время, когда близкие уже потеряли надежду увидеть Бернара остепенившимся и жили в постоянном страхе, как бы он чего не выкинул, как раз в то самое время его угораздило влюбиться в девушку, которая была полной противоположностью тому, что его обычно привлекало, — в обыкновенную жеманную мещаночку, к тому же не очень красивую. И к восхищению родных, которые боялись даже поверить в это, сумасбродный повеса день ото дня стал превращаться, или казалось, что стал, во вполне приличного молодого человека. Наспех сыграли свадьбу. Бернар согласился вместе с братом управлять заводом. Прошло пять или шесть лет, и можно было подумать, что он окончательно образумился. Один за другим родились двое детей. Потом мало-помалу дела пошли хуже. Примерный муж начал проявлять некоторые признаки беспокойства. Безупречный компаньон позволил себе одну или две выходки. Супруга жаловалась на то, что она заброшена, брат — что его эксплуатируют. У Бернара возобновились вспышки гнева, которых некогда так боялись. Он снова стал самим собой, таким, каким его знали всегда. Словно очарование любви, которое на время укротило его, ушло и дремавшая в кем дикость опять пробудилась. И тем не менее еще несколько лет прошли без драматических событий. Все с грехом пополам держалось, хотя с каждым днем положение становилось хуже и хуже, и так продолжалось до того самого дня, когда Бернару исполнилось сорок три года и когда он, грозно, как никогда, глядя на своих близких, резким, как никогда, тоном объявил им, что намеревается покинуть их навсегда. Для виду они немного попротестовали. Сесиль расплакалась и сказала, что она опасается, как бы на семью не легло пятно скандала, опасается не столько за себя, сколько за детей. Это не растопило ледяной холодности Бернара. Через месяц он исполнил задуманное. И едва он смотал удочки, вся семья дружно и с облегчением вздохнула.
Впоследствии, когда Бернар случайно вспоминал о своей помолвке и женитьбе, он всегда недоумевал, почему и как он влюбился в Сесиль; и наоборот, он прекрасно знал, как и почему он в скором времени стал ее ненавидеть. И вовсе не консерватизм жены приводил Бернара в отчаяние; пожав плечами, он смирился бы с этим, если бы верил, что Сесиль искренна в своих взглядах; но он ни капли не сомневался, что это не так: точнее сказать, она перед самой собой играла комедию добрых чувств, хорошего тона, и вот это-то и было непереносимо. Будь она поистине благонравная — пусть: каждый волен придерживаться собственной морали. Благонравная, у которой всегда такой вид, будто она искоса подглядывает, какой эффект производят ее нравоучительные речи, — от этого стрелять хочется! В памяти Бернара запечатлелась целая серия картин, представлявших Сесиль в различные моменты ее великой роли (католическая матрона из высшего света): Сесиль в церкви, Сесиль принимает друзей за чашкой чая, Сесиль деятельно поддерживает депутата консерваторов во время предвыборной кампании, Сесиль школит детей, прививая им хорошие манеры… И всегда нежный, хорошо поставленный голос, спокойное лицо, благожелательный взгляд — хотя время от времени в нем и проблескивали голубые холодные молнии, — умение держаться с достоинством… Бернар сохранил также в памяти небольшую антологию сентенций своей жены: «Возможно, мы совершаем ошибку, привечая у себя столько иностранцев». (Мы — это Франция.) «Если бы мы сумели заставить арабов больше уважать себя, мы сохранили бы Алжир… Но наши внутренние распри…», «Французы неуправляемы», «Если власть лишена силы, все рушится», «Упадок нравов — следствие упадка веры…», «Социальное неравенство будет существовать вечно, равенство — просто обман». Все это было бы лишь смешно, если бы за этим не крылось непреклонное стремление упрочить свои привилегии, защитить свои интересы. Бернар дивился, как мог он некогда полюбить эту вздорную, чопорную женщину. Правда, юная Сесиль в свое время показалась ему более непосредственной, более наивной. И к тому же сама тайна девственности (абсолютно гарантированной в избранном обществе) для молодого человека, который вынужденно или по собственной воле имел связи только с женщинами весьма доступными или даже откровенно продажными, — эта тайна в течение нескольких недель была чем-то завораживающим. Отрезвление наступило быстро! Во-первых, никакой тайны не оказалось. Во-вторых, ничего особенного по сравнению с тем, что он уже знал.