Франсуа Нурисье - Праздник отцов
Я услышал собственный голос (надо же быть таким неуклюжим!).
— У меня сын чуть-чуть постарше вас. Он родился в шестьдесят шестом.
— А я в шестьдесят седьмом. Где он учится?
Никто не мешал нам разговаривать. Значит, это было вполне в порядке вещей: беседовать, стоя посреди салона, с этой вот учащейся из балетной школы, улыбающейся губами лакомки. Я вдруг задал себе вопрос: а стал ли бы я разговаривать подобным образом у кого-то в гостях с Люка? Я имел в виду: с кем-то похожим на Люка, с юношей того же возраста и такого же типа? И ответ был: нет. Почему же такая разница в подходах? Конечно, Беренис была девушкой, причем девушкой миловидной, несмотря на то что ее черты еще не оформились окончательно. Всем известно, что в этот момент своей жизни девушки уже становятся женщинами, нередко опасными и непредсказуемыми, тогда как наши долговязые сыновья все еще продолжают отдавать дань всем леностям взросления. По этим замечаниям можно судить, насколько же специалист по психологии, каковым я вроде бы считаюсь и которого жители Б. час назад пытались вызвать на откровенность, застрял в том, что касается подростков обоих полов, на стадии провинциальных разговоров эпохи последней мировой войны. Отставание ребят по сравнению с девочками, шестнадцатилетние вампы — в каком-нибудь салоне Ньора во времена Петена я бы наверняка сошел за тонкого знатока подростковой души. Может быть, просто у Люка это оказалось выражено в большей степени, чем у меня. И в этом случае его раздражение гораздо более оправданно, чем можно предположить, выслушивая мои страдальческие вздохи. Однако стоило здравому смыслу слегка осенить мой ум, как я тут же поворачивал аргументацию другой стороной. Ничто не меняется так скоро, как кажется; ведь человеческий материал остался тем же самым, что и на заре истории, и прочее, и прочее. Такая вот успокаивающая мелодия служила аккомпанементом для моих ошибочных идей.
Похоже, чередование всех этих сомнений читалось у меня на лице; Беренис смотрела на меня с любопытством. Во мне загорались тысячи маленьких огоньков, мигали, превращались в сильное пламя. Не будем сводить все к банальным толкованиям: в голосе — бархат, во взгляде — бесконечное понимание. Стремление очаровать? Быть очарованным? Мы не заводим романов со школьницами. Однако речь шла все-таки о кокетстве, как с моей стороны, так и со стороны Беренис. Наши голоса зазвучали еще тише. Николь Эннер (когда же я перестану называть ее этим именем?) наблюдала за ними издали. Нет, «наблюдать» не совсем то слово; она как бы ждала результатов некой начатой ею химической реакции: «…тебе бы с ней поговорить…»
— Это просто удивительно: вы пока еще не процитировали мне первую фразу из «Орельена»! У маминых друзей — не у папиных «ученых» — это обычно получается автоматически. Находите ли вы меня «почти некрасивой»?
Я подумал, что мадемуазель Лапейра выпила капельку шампанского и что в Б. ей, должно быть, не часто представляется возможность вставить свой любимый и наиболее выигрышный номер. От всего этого мне стало вдруг как-то тоскливо, тем более что тут внезапно послышались смех и голос Лапейра. Они у него оказались под стать его грудной клетке, причём с соответствующей манерой говорить: «в сторону», как косящие пьяным глазом удальцы в барах; да еще эта его привычка первым же громко хохотать над собственными шутками, порой действительно забавными. Я начинал понимать, что скрывалось за «чашкой чаю» советника по культуре: безыскусность Сильвена Лапейра.
Рассказывала Николь ему про нас или нет? И в каких выражениях? Очевидно, не в одних и тех же, когда она говорила с Беренис и с ее отцом.
— Я вас раздражаю? Кажусь вам претенциозной?
— Я подумал о своем сыне. Я вас сравнивал, вас и его.
— Похоже, вы уделяете ему, вашему сыну, невероятно много внимания! Когда вы выступали в университете…
— Вы там были?
— Да, я сидела рядом с мамой, но вы меня даже не заметили, вы смотрели только на нее…
— Решения Брюссельской комиссии, — говорил господин Гроссер, — нас ни к чему не обязывают. В случае шантажа…
— Рольф, ты совсем замучил наших друзей!
— Я знаю, что уже поздно и что вы хотите есть, но суфле…
— Суфлировать — это не играть, — проревел Лапейра. — Кому налить по последней? Господин декан…
— Но вы вроде бы не испытываете никаких затруднений, когда беседуете с нами, — говорила Беренис, внимательно глядя на меня. — Вот, например, со мной…
— Какой продолжительный тет-а-тет! Вы позволите вас прервать?
На этот раз голос у Николь был высокий, в жестах некоторая растерянность. Она смотрела на Беренис так, словно с трудом узнавала ее. Глядя на Николь с очень близкого расстояния, теперь я видел у нее на лице следы прожитых лет. Они были еле-еле заметны, и тем не менее я различал под тем, что друзья, должно быть, называли «невероятной молодостью Николь Лапейра», ее будущую внешность, уже прочитывающуюся в этот вечер из-за усталости или из-за какого-то ощущения тревоги. Меня даже удивила моя зоркость. Мне никогда не удавалось ни заметить, как происходит старение, ни уловить сходство — это все таланты фамильные. Николь перехватила мой взгляд и поняла его. Она провела рукой по лбу и по глазам, как гипнотизер, когда он говорит: «Спите, я хочу, чтобы вы спали». Она прошептала в мой адрес, не разжимая зубов: «Ну нет, негодник, это слишком просто…» Однако ее раздражение было наигранным. И все же я боялся, как бы она не сделала какого-нибудь жеста, не произнесла какого-нибудь слова, о которых ей пришлось бы потом пожалеть. «Где я могу помыть руки?» — спросил я.
До коридора меня довела Беренис.
— Налево, и там голубая дверь…
Я, должно быть, не совсем правильно сориентировался, потому что, толкнув дверь, оказался в неком подобии буфетной или бельевой комнаты со стенами, увешанными шкафами. Белый шар на потолке ярко освещал стол и сидящую за этим столом очень старую, почти совсем облысевшую женщину с обтягивающей кости кожей, сгорбленную, перегнутую пополам наподобие прежних носильщиц хвороста. Перед ней стояли тарелка с супом и пустой стакан. Похоже, что она съехала вниз, несмотря на зажимавшие ее в плетеном кресле подушки. Она уткнулась носом в край своей тарелки и, уцепившись обеими руками за стол, пыталась вернуться в нормальное положение. Нижняя губа ее отвисла и дрожала.
Я обошел вокруг стола, чтобы она меня увидела. Ее глаза тонули в бледной водице глубочайшей старости. Они смотрели на меня, ничего не выражая. «Чье это? — спросил я себя, — прародительница Эннер или Лапейра? И что она здесь делает в такой поздний час?»
На меня накатила жестокая веселость, которая иногда овладевает мною в момент обнаружения секретов: грязных комнат, позорящих семейство кузенов. Попадая в какой-нибудь дом, я всегда открываю там двери. А впрочем, не надо так уж себя оговаривать, лучше слегка посочувствуем. У всех стариков такие голубоватые блеклые глаза или же передо мной находилась бабушка, а то и прабабушка, от которой Беренис унаследовала свой взгляд? У генов свои капризы. Я зашел сзади плетеного кресла. «Я сейчас помогу вам, мадам», — сказал я. Потом повторил то же самое громче, почти прокричал. Меня должны были услышать даже в гостиной и вздрогнуть там от моего крика. Не без отвращения схватил я согбенное тело под мышки и попытался придать ему вертикальное положение. Оно было одновременно и легкое, и жесткое, сопротивляющееся. Его вдруг начинало перевешивать вперед, словно в нем не было вообще никаких суставов. Дрожащий голос пытался произносить какие-то непонятные слова. Наконец мне удалось добиться более или менее приличного результата. Я налил воды в стакан и протянул его старой даме, но ее взгляд был прикован к моему лицу, и она не увидела моего жеста.
Я вышел из комнаты с предосторожностями сконфуженного любовника, предварительно удостоверившись, что коридор пуст, и отказавшись от намерения помыть руки.
В салоне Сильвен Лапейра возвышался над смиренными слушателями. Он увидел меня, как забравшийся на мачту сигнальщик, который первым обнаруживает землю. «Не правда ли, господин Н., - бросил он мне. — Мы говорили о путешествиях…»
— Я не очень-то их люблю, — ответил я предусмотрительно.
— А, так я и думал! Что за удовольствие ходить в туалет в Молеоне шашлыками, съеденными на Патмосе и переваренными высоко в небе? Я никогда не пойму моих современников.
Господин Гроссер смотрел на врага шашлыков и туризма с той умильной снисходительностью, с какой смотрят на щенков крупных пород: на немецких догов, на неаполитанских сторожевых. Не был ли случайно Лапейра одним из его сотрудников? Я, кажется, его понял. Эта хлещущая через край жизненная сила, вероятно, была профессиональным козырем. «Наш корифей» — так сказала мне председательница. Что же касается Молеона, — когда название этого маленького городка оказалось связанным с образом нечасто упоминаемого в беседах физиологического акта, — выбранного в качестве символа суетности любой погони за экзотикой, то он подтвердил, что интуиция, скорее всего, меня не обманывала и что фанфаронство действительно досталось Лапейра в наследство от каких-нибудь его гасконских предков.