Адам Бодор - Зона Синистра
— Да вы их не бойтесь, — сказал Геза Хутира. — И ласки, и слепыши, они все — друзья человека.
Бела Бундашьян сразу ушел в угол, лег на кучу разворошенного тряпья и распечатал бутылку. В хижине поплыл запах спирта. Спирта, который настаивали на корне горечавки.
— Я тебе принесу сюда какое-нибудь одеяло, — пробовал завязать с ним разговор Андрей. — Достать нелегко будет, но я кого-нибудь попрошу со склада украсть.
— Не надо. Я одеял терпеть не могу.
— В следующий раз наверняка будут хорошие новости. Есть у меня один знакомый, шофер. К тому же иностранец… Думаю, понимаешь.
— Скажите честно, что у вас на уме? Вы ведь тоже теперь — один из них. Иначе бы вас здесь не было.
— Как бы я по-другому к тебе добрался?
— Тогда больше видеть вас не желаю. — Бела Бундашьян закрылся с головой дырявым покрывалом, еще каким- то тряпьем и, отвернувшись к стене, крикнул оттуда. — Учтите: я с иностранцами не общаюсь. И вообще ни с кем. И мне очень даже известно, как избавляться от проходимцев, которые пытаются втянуть меня в подозрительные махинации.
— Вы, пожалуй, лучше уходите сейчас, — толкнул Андрея в бок Геза Хутира. — Видите: мешаете вы ему. Я его знаю, он парень немного чувствительный. И вообще вас уже Никифор Тесковина ждет в буфете.
У Андрея, правда, был карманный фонарик, но он ему не понадобился. На дне распадка, отражая свет звезд, мерцал в ночной темноте, словно развернувшийся рулон шелковой ткани, поток, показывая дорогу к буфету. Никифор Тесковина, помахивая фонарем, действительно уже ждал ночного гостя.
— Я там сдвинул тебе два стола, — сказал он. — Ребятишки сверху свежего лапника набросали. Едим мы по утрам, так что сразу можешь укладываться.
От широкого топчана, где спал со своими тремя детьми Никифор Тесковина, доносился кисловатый запах денатурата и горечавки. Фонарь был погашен, печь тоже давно прогорела; слышно было, как булькает жидкость в бутылке, передаваемой из рук в руки. В темноте светились глаза Бебе Тесковины.
В стенах шуршали пауки и еще какая-то нечисть, на чердаке началась возня ласок, летучих мышей, по полу пивного зала тоже стучали чьи-то мелкие коготки. Весь дом наполнился сонным сопением… Когда Никифор Тесковина прошел босиком по скрипучим доскам к двери, за окном уже светало. Андрей тоже слез со стола, на котором спал, и встал на порог, рядом с буфетчиком. Нагнув головы, они мочились на ступени, глядя, как пенистые курящиеся струйки черными извилистыми линиями бегут по заиндевелой земле. Мрак, что заполнял впадины и закоулки долины, едва начинал давать трещины, а в вышине, на гребне Добринского хребта, словно утренняя звезда, уже сиял алюминиевый шест.
Когда рассвело, из-под одеял выползли дети. Никифор Тесковина растопил печку. На раскаленной плите семья пекла сморщенные шампиньоны, лесные орехи, желуди; в кастрюле с водой размокали стебли черники, ароматный пар оседал на холодном стекле. Бебе Тесковина время от времени вытирала окно ладошкой и выглядывала наружу.
— Он здесь будет жить? — спросила она отца.
— Еще не знаю, — ответил тот.
— Если надо, я уступлю свое место. Переселюсь к Гезе Хутире. Он обещал меня к себе взять. Может, еще сегодня уйду отсюда насовсем.
— Уходи, если хочешь. Я тебя отпускаю.
После завтрака Андрей стал было прощаться, но Никифор Тесковина вышел из дома следом за ним. Они вместе пересекли узкую, покрытую инеем лужайку, отделявшую буфет от полотна узкоколейки.
— Что скажешь про человека, — заговорил буфетчик, — который у Гезы Хутиры живет?
— Не скажу ничего особенного.
— Ты его не в первый раз видишь, верно?
— Хм… Как сказать.
— Чтоб ты знал: ночью он был в деревне. Хотя ему это запрещено. Да он и сам туда никогда не ходил.
Андрей, склонившись над стояком, как раз отвязывал цепь дрезины. Прижав ладонь к животу, он медленно распрямился, широко раскрыл рот. Его вырвало на сиденье. В густой блестящей слюне, под застывающими тягучими кровяными нитями подрагивали кусочки проглоченных шампиньонов.
— Желудок, видать, себе испортил.
— А, ерунда. Просто случайно срыгнул, когда нагнулся.
— На вид — точно как мозги.
Андрей вытер ладонью сиденье, устроился на нем и отпустил ручной тормоз. Дрезина тронулась, катясь под уклон.
— Я сам не пойму, — стал объяснять Никифор Тесковина, — чего у девчонки глаза светятся с темноте. Это только сейчас у нее началось, после первых месячных.
— Ладно, все в порядке. Я так и скажу.
— Тогда скажи еще, что она от меня уходить собирается. Хорошо, если наверху заранее знают о таких переменах.
— Да, я сам слышал. Так все и скажу.
— И не забудешь, конечно, что ее к себе Геза Хутира берет?
— Не забуду, — ответил Андрей Бодор. — Будь спокоен, все доложу как надо.
8. (Любовь Петрики Хамзы)
Двое близнецов по имени Петрика Хамза, один из которых в одну из последних осенних ночей сел на кол, служили в Добринской природоохранной зоне, в медвежьем хозяйстве, у Олеинека. За несколько дней до смерти их еще видели в деревне: по случаю праздника революции все работники лесного хозяйства получили внеочередное увольнение. С полудня до самого вечера они болтались на берегу Синистры, возле ярмарочных балаганов; перед будкой, где показывали свое искусство метатели ножей, они торчали особенно долго, следя за мелькающими в воздухе и с мягким стуком вонзающимися в доску лезвиями. Публика же вокруг больше глазела на них, чем на метателей: мало кому доводилось в жизни видеть таких людей — с голубоватой кожей, красными глазами и льняными волосами. Близнецы были альбиносами и до того походили друг на друга, что даже плотный комбинезон зверовода был помят у них в одних и тех же местах, и парок от дыхания вылетал изо рта одновременно. В довершение всего на жестяных бляхах, что блестели у обоих на шее, значилось одно и то же — Петрика Хамза.
Те несколько человек, что служили в огороженной колючей проволокой и дощатым забором резервации, а в деревне могли появляться лишь по особому разрешению, постоянно носили на шее металлический медальон с выгравированным на нем именем. И не без причины: обитателей леса, хотя им и делали иногда прививки, зимой часто косила болезнь — эпидемию в этих местах, кто знает, почему, называли тунгусским насморком, — и если кому-то из них случалось откинуть копыта где-нибудь в лесу, в зарослях, то потом, когда его находили, жестянка на шее оказывалась очень кстати. По берегам Синистры на многие километры тянулись глухие, нетронутые леса, и покойника не всегда находили вовремя.
В Добринском лесничестве был один-единственный медицинский пункт; когда по зоне разнеслась весть, что тунгусский насморк свалил самого полковника Пую Боркана, двор медпункта заполнили лесорубы, дорожные рабочие, сборщики грибов; появились, конечно, и звероводы. Все требовали прививки. Четыре или пять дней ждали они у закрытых дверей медпункта, сидя на ступенях крыльца или просто на камнях, которыми был вымощен двор; самым удачливым — хотя и они все больше скисали и бледнели — достались места под забором с намалеванными на нем красными крестами. Фельдшеры растерянно выглядывали во двор из-за марлевых занавесок, иногда кто-нибудь из них, в рваном, покрытом пятнами белом халате, в выгоревших зеленых солдатских штанах и сандалиях на босу ногу, из которых торчали коричневые от грязи, длинные, как у грифов, ногти, выходил на порог и просил всех потерпеть: официальный срок прививок еще не наступил. А дело уже шло к концу осени; даже в полдень, при ясном солнце, от дыхания множества усталых людей над двором плыл серебристый пар.
На четвертый или на пятый день, ближе к вечеру, когда свет предзакатного солнца приобрел унылый оттенок, во двор медпункта явились серые гусаки и велели всем разойтись. Это были люди Коки Мавродин, все с длинными шеями, глазами-пуговицами, тонкой кожей и топорщившимися возле ушей прозрачными, как паутина, волосами. Лица их были гладкими, без морщин; было у всех у них в облике что-то общее, что в самом деле делало их похожими на гусей.
Они объявили, что эпидемия этой зимой не состоится, так что в прививках нужды нет и все могут спокойно идти по домам. Потом, выманив из медпункта фельдшеров, серые гусаки собственноручно вытащили коробки с лекарствами и все их растоптали. Треск стоял во дворе от множества лопающихся под каблуками ампул, горьковатый запах вакцины плыл вдоль заборов, застревал в ветвях слив, в стогах сена, смешивался с запахом мокрой опавшей листвы.
Это была хорошая новость, и лесники, все похожие друг на друга, как пещерные люди, слегка растерявшись от нежданного облегчения, покидали двор медпункта чуть ли на цыпочках. В густеющих сумерках долго еще было слышно, как шуршат по лесным, покрытым холодной росой тропинкам лапти и резиновые сапоги. Ушли все; только Геза Кёкень, про которого говорили, что его не берет никакая хвороба, остался, попыхивая трубкой, сидеть на нижней ступеньке крыльца.