Леонид Зорин - Сансара
За эти годы он стал еще меньше — зловещий карлик с горбатым носом, даже глаза, обычно посверкивавшие неутомимыми огоньками, готовые пропороть вас насквозь, даже они почти потухли. Порывистая скользящая поступь тоже сменилась тяжелым шарканьем. Но страсть былая порой пробуждалась. Могу лишь представить, как обсуждал он со своей фурией Марьей Дмитриевной мое назначение — сколько желчи и сколько яда тут излилось!
При встрече не преминул посочувствовать, почти сострадательно прохрипел:
— Я слышал, князь, будто вы колеблетесь принять портфель. Совершенно напрасно. Министру иностранных дел после заключения мира нечего будет делать в России.
Надо признать, что не он один встретил Парижский договор как абсолютную капитуляцию. Не стану скрывать, я и сам был рад, что мне не пришлось поставить подписи под этим унизительным актом. Но я, в отличие от других, был убежден в его добрых последствиях.
Обязанности министра лукавы. В особенности когда министры служат единовластным монархам. Принято поносить Талейрана — он и циничен, и лжив, и корыстен. Качества эти общеизвестны, однако изменнические поступки, в которых он точно был виноват, я объясню не одним златолюбием. И ложь его, и даже продажность были еще и бунтом слуги, уставшего от нрава хозяина. Не раз и не два Наполеон грозил ему, что он его вздернет. В ответ — снисходительная улыбка: «Не думаю, сир, что вы сейчас правы». Только однажды, уже в прихожей, князь разрешил себе поморщиться: «Как жаль, что великий человек так дурно воспитан». О, да! Прискорбно. Кроме того, он понимал, что повелитель, теряющий голову, вряд ли удержит свою страну. Стало быть, разумней всего дать знать Александру или Питту, что есть у них свой человек в Париже. Уж верно он себя убедил, что эти шаги его — не предательство, а тайная забота о родине.
Я сознавал, что новый монарх должен считать мои мысли своими. Однако внушить ему то, что я лишь исполняю его наказы, было весьма деликатным делом. Царь был отнюдь не простодушен. Но я оказался терпелив, а он оказался восприимчив.
Мы бы не поднялись из руин, если б ему не хватило мужества признать невыносимую истину: традиция стала жизнеопасна.
Надо было помочь и обществу быстрее справиться с унижением. Надо было найти свою формулу, емкую, точную и вдохновительную. Я вспоминал, как дядя мой, Пещуров, сказал мне, что «принципом легитимности» князь Талейран сохранил страну. Нынче мне предстояло увлечь ее.
Я долго искал подходящее слово. И я нашел его. Чем был горд. Итак:
— La Russie se recuit.
То есть:
— Россия сосредоточивается.
Тут было все — и самодостаточность, и сохранение лица, и трезвая, суровая мудрость: to save the dignity of the beggars. Была государственная задача, было и некое обязательство: мы обещаем себе и миру, что неуклонно сосредоточимся на неотложных своих трудах. Мы сосредоточим усилия, сделаем то, что необходимо. День наш придет, и мы воспрянем.
Я скоро почувствовал: я понят. И был готов исполнить свой долг.
9
Худо же стал ты спать, Горбунок. В юности лишь дойдешь до кровати, тут же и валишься как подрубленный. Еще не коснулся щекой подушки, а уже там, без видений и снов. Нынче к тебе и сон не идет. Мартовская тяжелая ночь сдавливает тебя, как ошейник. Чтоб стало хоть немного полегче, кличешь приятное воспоминание. Но все, что когда-то бодрило душу, так тесно сплетено с неудачей, что стало опасно к нему притронуться. Женитьба? Господи, пронеси… А все остальное? Ох, остальное… Эта бессонница — неспроста.
Моя московская авантюра, пусть и не вернув равновесия, сильно захватила меня. Я не был своим человеком в столице, иначе был задуман и скроен, но, судя по всему, смена ритмов мне оказалась необходима.
Бугорин был верен закону землячества и еще больше — детской привязанности. Фонд посодействовал — было снято по сходной цене жилье в столице. Олег мне помог наладить быт. Он стал и добрым опекуном, и терпеливым собеседником.
Я был задиристым оппонентом, вносил в общение дух полемики, но он гасил в себе раздражение, старался меня образовать. Вхожий в кремлевские кабинеты, делился последними новостями и приобщал меня к сложной вязи придворных интриг, раздоров и сговоров.
Сотрудничая в Славянском фонде, я, в сущности, не был энтузиастом, фонд оставался лишь местом службы. Бугорин же неустанно подчеркивал, что это не служба, а служение. Однажды я высказал опасение, что вектор направлен в иную сторону и он рискует застрять на обочине. Бугорин насмешливо возразил: такое никогда не случится, он постоянно будет востребован.
Для рыцаря эти слова прозвучали, пожалуй, несколько прагматично — он ощутил это и добавил: славянское дело — его назначение, и состояние души не может быть браком по расчету. Возможно, это было и так, возможно, он себя убедил. Во всяком случае, «дело славянства» было для Бугорина связано — и неразрывно — с делом империи. И он не уставал повторять: «сберечь то, что есть, и вернуть утраченное». Тут не о чем спорить, такая миссия.
— Несите бремя белых, — вздыхал я. — Ты еще не взмок от него?
— Какое это имеет значение? Взмок или нет. Это судьба. Историческая судьба.
И выразительно оскаливался:
— Кубики иначе не лягут.
Эти уколы напоминали, кто его истинный противник. Он все еще единоборствовал с Каплиным. Если и впрямь это было потребностью, то я не случайно ему понадобился. В конце концов, я был тенью Каплина, мне следовало вправить мозги. Что он и делал. Неукоснительно.
Но суть была в его одиночестве. Еще одна мечущаяся по свету, не находящая места душа. Наверно, он чувствовал нашу родственность — не только земляк и призрак отрочества, еще один странник на земле, даром что я, как пес на привязи, весь век просидел в городе Ц. Важно, что я томился и маялся.
Несколько раз я побывал у него. Мои ощущения подтверждались. Супруга Бугорина, рыхлая дама с широким простонародным лицом, присутствовала за столом, но и только. Хорош был и я — неестествен, натужен, больше всего озабочен тем, как бы не показать хозяину, что гость шокирован его выбором.
Впрочем, возможно, в юные годы в ней трепетал какой-то соблазн. Вспомни, говорил я себе, как сам ты вдруг нашел его в Лизе. В молодости все кошки серы, а воображение пламенно. Я еще в городе Ц. отгонял злорадно клубившиеся слухи, что брачный союз помог Олегу быстрей пробежать два важных марша по лестнице, ведущей вверх. В годы стагнации эти толки сладко тревожили земляков, я дал себе слово не обсуждать их.
В отличие от меня Бугорин не был бездетен — наоборот, род его наверняка продлится. Два сына, плечистые наследники с такими же прочными хоботками, учтиво уделили мне время. И, одарив двумя-тремя фразами, решительно ничем не окрашенными, умчались вдаль по своим делам. Как бессемейный человек я обладал обостренным нюхом — домашним очагом и не пахло.
Что же держало меня в Москве, тем более в Фонде славянских культур, кроме мелькания новых лиц, которые приедаются быстро? Еще одно новое лицо. И сколь это ни банально — женское.
Я все о вас, Марианна Арсеньевна. Независимо от воли своей. Голос памяти, ничего не поделаешь. Слышу его, а вижу вас.
С первого раза, с первого взгляда вы удивили меня своим обликом. Эта чрезмерная худоба — не скажешь, что женщине сорок лет. Этот волнующий низкий голос с едва различимой хрипотцой. И угольного цвета глаза с кругами под ними. И бледные щеки — осенняя пора листопада! Вся пластика, манера держаться свидетельствовали о вашей нервности. Мой опыт шептал мне: не приближайся! Но в этих глазах было столько ума — острого, резкого, незаемного. В нем, очевидно, и был секрет вашей таинственной притягательности. В ту же минуту попал на крючок. Так захотелось, чтоб вы и заметили, и оценили — слаб человек!
И — понеслось. Мне стало важно быть с Марианной на равной ноге. Тем более предстояло общаться. В Славянском фонде она занимала неординарное положение. Можно сказать — его лицо (весьма привлекательное лицо), кроме того — незаменима. С легкостью наводит контакты, умеет вести переговоры, отменное знание языков.
Сблизиться с нею было непросто, всегда наготове шипы и колючки. Мне, сколь ни странно, пришло на помощь мое ученичество у Каплина. Марианна Арсеньевна читала и о самом Иване Мартыновиче, и кое-что из его работ. Кстати — о «принципе литоты». Она расспрашивала о нем с растрогавшим меня интересом.
Она мне сказала, что все эти толки о каплинской «эмоциональной истории» набили оскомину и раздражают. Все дело в том, что он понял и помнил: история — это не только прошлое. Думал о том, как она продолжится, и знал, что наука имеет цену, когда умеет предостеречь. Видел направление вектора и относился к тому, что нас ждет, не подпираясь оптимизмом, который автоматически входит в правила хорошего тона. В условия социальной игры. Он человек персональной ответственности. Спросила, любил ли меня учитель.