Елена Крюкова - Врата смерти
Павла Еремина привезли, вместе с другими страдальцами, на Новую Землю. Молочное-белое стылое небо, серое море, камни и кости замерзшей земли. «ЗА ЧТО, ГОСПОДИ?!» — вопрошал Иов, кидаясь на землю, раздирая себе плачущее лицо ногтями. Павел Ефимыч на землю не кидался и лицо ногтями не раздирал. Он озирался. Хоть бы одна изба. И дерева нет, леса-то нет. Из чего они будут строить себе жилища?.. Землю рыть, в землянках поселяться?.. Солдаты хохотали: да, ройте, ройте, землеройки!.. Пока они рыли себе землянки, как могилы, солдаты, привезшие их сюда, ночевали на барже. В вырытые землянки перенесли провизию. Обнаружился чахлый лесок за прибрежными голыми скалами. Павел возглавил лесопильный отряд. Вот инструментов им палачи не забыли прихватить: топоры, пилы. Человек — зверь живучий, он ко всему приладится, быстро пообвыкнет, приработается. И этот дикий, лютый край обживет. И раб, чтобы выжить, срубит крышу над головой; и чтоб он не сдох от голода, прислужник Власти, покорный повар, такой же раб, как и он, сварит ему лагерную баланду. Свекольный хвост, пара картофелин, гнилая капуста. Будем умирать от цинги, жестко подумал Павел. Надо жевать хвойные иглы. Тогда не умрешь.
Когда были возведены бараки, другая баржа с материка привезла им работу. Материя, отрезы, сукно, шерсть. Шить шинели и куртки для солдат, валенки валять для армии. А что, к войне готовимся?.. Да, вовсю. Ты разве не знаешь, Пашка, что идет уже война. Лютая зима — и война. Война всегда Зимняя, так уж заведено. Чем морозней на дворе, тем война лютее. Чужой кровью человек греется.
Поставили допотопные швейные машины; вывалили из мешков нитки, иголки; снабдили ножницами — и тщательно следили, чтоб ножницы заключенные с собой не утаскивали, они хоть и тупые, а все же — холодное оружие. Следи не следи — не уследишь. Мужики разъединяли украденные ножницы, крепко, остро натачивали об камень, о кремневый гранитный скол, лезвие. «Ну и в кого ты его всадишь?.. В вертухая?..» — «В кого бы ни всадил — мое оружье!..» Павел горбился над шитьем. Он сроду не умел шить — бабье занятие!.. — тут же, на Новой Земле, обучился мгновенно. Ничего хитрого в шитье не оказалось. Знай подставляй под стрекочущую иглу льющуюся, как серая вода, ткань, обрывай, обрезай, обкусывай зубами нитки, размечай мелком, куда класть шов. И все. Людская одежда, людская еда. Человек сам себя укутывает от морозов, сам себя кормит. А птицы небесные не сеют, не жнут, а сыты бывают.
Он, когда шил, все повторял про себя названье пролива, что они пересекли на барже: Маточкин Шар, Маточкин Шар. Ему виделся клубок младенческого тельца, скрюченного, скатанного в живой шар в утробе матери. Так скатывались в светящийся, шевелящийся над головой клубок заполярными ночами звезды. Когда наступал вечер и мороз усиливался, Павел запахивался в тулуп и шел к берегу моря, к Маточкину Шару. Он глядел, как серо-зеленый лед заберега обрывается зубцами в пропасть плещущей жестоко и насмешливо воды, в ее власть и безбрежье. Да, завезли их. Отсюда теперь не выбраться. Черный вечер вел за собой на серебряной нити черную ночь, и во все небо распахивался огромный колышащийся прозрачный веер Сиянья. Павла околдовывало, примораживало к камням Сиянье. Однажды он стоял целых два часа на морозе, восхищенно наблюдая размахи стрельчатых алых и синих лучей по черноте, переливы золотых шелков, растяг изумрудных, а то вдруг сразу небесно-голубых и слепяще-индиговых гармошечных мехов, полосы и сполохи тончайшего шарфа Царицы Небесной — «Богородице, Дево, радуйся, благодатная Марие, Господь с Тобою!..» — тихо, благодарно шептал он, и слезы на его щеках застывали на морозе, образуя ледяную корку на коже, — и заболел, и попал в лазарет. А лазарет-то был совсем не лазарет, не больница, как там, далеко, в покинутом миру, а деревянная собачья будка, домулька на три железных койки — да, для больных на палаческой барже привезли и свинтили еще и койки, вот Божеская милость, спасибо, — и тощий фельдшер с жидкой бороденкой, а то, может, и коновал, коровий лекарь, именовавший себя лагерным доктором, только прижал к его лбу руку и отдернул: ого, жар, полыхает весь!.. И целую неделю, насмотревшись роскошного Сиянья, Павел Ефимыч лежал в жару и бреду на настоящей койке, на железной кровати, уносившей его в мир снов о разлученной с ним семье, и его пересохшие губы шептали: плат Богородицы, покров Богородицы, ну точно накидка Богородицы, не иначе.
‹…›
Господи, какое же красивое у нее лицо. У этой юной девочки, идущей босиком, в лагерном рубище, по берегу моря.
Ведь зима же! Где твои валенки!..
А солнечный день, мне охота позагорать. Скоро весна. Пригревает.
Ты спятила! Ты заболеешь и умрешь! И ни в каком лазарете…
Я бессмертна, Павел. Я же никогда не умру. Ты же понимаешь — я не умру.
Мои руки протягиваются к тебе. Мои руки пытаются нащупать тебя, обнять тебя. Вот я чувствую небесную, земную плоть твою под моими руками. Ты сумасшедшая, так легко, не по погоде, одеться!.. Откуда ты?.. С той черной баржи?.. С материка?..
Ты думаешь, я из семнадцатого барака. Нет. Я с неба. Задери голову. Ну да, с неба, вот с этого, с этого неба.
Ты лишилась ума. Почему ты такая бледная? У вас в бараке кто-то умер. Не ходи туда. Побудь со мной. Вот так, я тебя обниму. Согрею. На мой тулуп, погрейся. А ножки-то, ножки… дай-ка я с себя валенки сниму, надевай-ка скорее…
Что ты. Зачем ты так стараешься. Я не забуду доброту твою. Я отблагодарю тебя. Ты умрешь легкой смертью.
Будет болтать-то, грейся лучше. Ну как?.. То-то же. Голые пятки собаки закусают!.. Видела, сколько собак вертухаи на Острове развели?.. тьму-тьмущую… Одной жратвы сколько им надо… А ты, мать, совсем худа — худо тебе здесь, сгложут тебя морозы, работа… ты уж не поддавайся, ладно?.. Можно я тебя… покрепче обниму?..
Можно.
Какая нежная улыбка на ее устах. Уста. Очи. Свет в очах. Худое иконное лицо. Здесь все от голода похожи на иконы. Здесь всем от голода скоро начнут видеться виденья. Девушка, девочка. Какая она мать. Почему в ее глазах — материнский вопль?!
Новая Земля. Новая Земля.
Какое веселое имя — Новая Земля. Оно пахнет громким порохом открытья, морем, парусами.
Оно пахнет бочкой сельди, и смолой, и…
…и овчиной для тулупов, и черными валенками, тяжелыми, как утюги, и тухлой капустой в баланде, и жеваными — от цинги — иглами карликовой северной сосны, в тундре они искали и находили такую, и снегом, снегом, снегом… Снег бил в лицо Павлу. Павел знал: еще год прошел здесь. Многие, кто прибыл сюда с ним на той барже, уже давно умерли. А он, крепкий, кряжистый, красивый, усатый-бородатый, как любимый им с детства Спас в Силах на той старой красной иконе в церкви в самарском селе Буяне, все живет. Иной раз его засылали на кухню — помочь чистить картофель. Весь сгнивший, мелкий, как горох, — его сюда привозили в баржах; что горох, что люди — было все едино. Драгоценнее самоцветов был он. Его чистили, шелушили — так бережно и нежно, будто бы чесали голову ребенка. И потом ссыпали в пахнущие голодом и пустотой котлы, светясь цинготными улыбками. Павел вспоминал из церковных книг: берег моря Галилейского, Учитель, апостолы. Думал: они не варили в котле картошку. Они варили рыбу. Они тащили рыбу из моря сетями, и рыба мощно играла, била упругими хвостами, переливалась серебряно-розовой чешуей на солнце — рыба не хотела умирать, она хотела жить. Те, страшные, слухи подтвердились. На одной из барж, раньше, еще до их этапа, плывших сюда, вспыхнуло восстание, и начальники приказали баржу утопить. Вместе с людьми. А чтобы неповадно было остальным, во веки веков, аминь, повелели утопить и другие баржи с заключенными, шедшие следом, караваном.
Павел засовывал руку под тулуп и мелко крестился. Он отощал, но в плечах был еще крепок, кость его, могучая и широкая, держала, волокла его одряблые мышцы на себе. По-прежнему он любил глядеть на Сиянье. Та девочка, большеглазая, босая, одетая в странный мешок, которую он обнимал на берегу моря, навсегда исчезла. Ему мнилось — она ему приснилась. Привиделась. Как виденье. Может, он насмотрелся на Сиянье, и в северном марном воздухе ему мерещились бесы, принимающие обличье прелестных девиц. Знала бы Настенька. Да ведь и он мужик. А и все они тут мужики. Плоть умерщвляется голодом, истязаньями, окрестными смертями. Мужик забывает о царении своем. Рано у них у всех отняли жизнь. При жизни уже нюхать смерть дают. Да что ж…
Бывало, ночь он спал плохо на нарах. Кряхтя, вставал, поднимался затемно, осторожно скрипнув дверью, отодвинув ногой прикрытую доской парашу, выходил из барака. Созерцал рассвет. Прищурясь, рассматривал солдата на вышке. Вон он, с ружьишком, бессонный. Тоже мученик, подневольный, как я. Кто ж нам все это придумал?! Кто ж всю эту железную машину так хитро, так слаженно запустил?! Бог давно крикнул, гордо: «Да будет свет!» И пришел Дьявол, и прорычал: «Да будет тьма…» И стала великая Тьма на земле. А рассвет бьется, пробивается. Павел стоял на пороге барака, под наведенным дулом часового: что эта старая собака выгулять себя раненько захотела?!. бороду чтоб ветер покрутил, пурга алмазами обсыпала?!. — и шептал обветренными губами, поднося красные пальцы ко рту: Богородица, Царица Небесная, Ты только, Матушка, одна меня не покинь. Пусть Настя замуж там выйдет, я ведь и счет годам потерял, сколько я здесь. Мы столько тулупов сшили, столько валенок сваляли, что можно не только всю нашу армию одеть, но и солдат китайского императора. Небо, солнце, вбитое белым гвоздем над горизонтом; весна. Скоро кончится полярная ночь. И солнце никогда не уйдет с небосклона. И Богородица всегда будет ходить по кругу радости. Не по кругу муки.