Лоренс Даррел - Бунт Афродиты. Tunc
При рождении внутренняя оболочка кишечного тракта является совершенно недостаточным барьером, который не препятствует более сложным протеинам попадать в кровоток непереработанными. Может быть, тут кроется причина позднейших аллергий; до сих пор я не выношу крабов, если они не маринованные в виски. Ну и конечно, при рождении способность почек очищать и удерживать вредные вещества ещё прискорбно мала.
Почти двадцать шесть недель после фатального события я с трудом переходил на химически совершенно иную группу гемоглобина. Видите ли, дыхание у меня было намного больше диафрагмальным, нежели межрёберным. Пришлось проявить терпение, пока оно не стало межрёберным. Я добился своего. Но благодарности так и не дождался. Конечно, некоторую крепость мышц я приобрёл ещё inutero. Я не хвастаюсь. Это в порядке вещей. При рождении у младенца отмечается перенапряжение мышц, которое постепенно проходит. Так было у меня. Не стану распространяться о других своих способностях, которые мне необходимо было проявить, если я надеялся выжить и строить города или храмы: способности регулировать работу кишечника, питание, его подачу. Я прошёл через все эти стадии, пока, к концу младенческого периода, мой гомеостаз более-менее не установился. Я уже не сосал, а кусал и жевал — но с большой неохотой. Зубы, которые начали расти после шести месяцев, постепенно достигли размера нормальных молочных примерно к двум годам. К этому времени я, конечно, оставил на матери следы своей неуёмной натуры, кусая её грудь, что явилось причиной неоднократных вспышек мастита.
Тут я должен добавить, что к тому моменту, как я смог произнести первое слово, я уже прошёл университет материнской любви и впитал — с её голосом, вкусом, запахом, молчанием — исчерпывающие, безапелляционно исчерпывающие культурные взгляды, и у меня ушло полвека или больше на то, чтобы выработать собственные и воплотить их.
Культурное влияние оказывалось с каждой крупицей её волнения, раздражения, предпочтений, моральных и интеллектуальных предрассудков. Всё это проникало в меня, как токи массажистки, как радиоволны, — совершенно независимо от логически мыслящего переднего мозга. Отлитый в общей форме, с пенисом в классическом состоянии эрекции, я выскочил на сцену, чтобы играть свою роль — замечательную и выдающуюся роль — в этом фарсе, где люди думают, что они свободны. «Женщина, — с пародийным высокомерием закричал я, — ну какое я имею к тебе отношение?» Ей незачем было отвечать. Исповедальная близость этих первых нескольких месяцев абсолютной зависимости оставила на мне отпечаток, след изложницы, знак, что никогда не изгладится. Самим своим обликом я обязан ей: неряшливостью, неуклюжестью, косолапой походкой, пристрастием к крепким напиткам — ответными реакциями, которые она воспитала во мне, заставляя слишком долго плакать в одиночестве, уходя из дому и бросая меня одного… Как я могу отблагодарить её? Ибо все мои города построены по её образу. У них не более четырёх ворот, необходимых, чтобы символизировать единение. Четвертичность разрешённых противоречий — несмотря на то что творить что-то, опираясь на прямоугольник, труднее, чем на вольную кривую или эллипс.
И всё же даже теперь, после стольких лет борьбы, могу ли я сказать, что мои усилия увенчались успехом? Разве знания, полученные юношей и даже взрослым, сравнимы по воздействию с теми, что внушаемы этой начальной школой влияния, оставляющей свои следы как в сознании человека, так и в мраморе под его резцом. Идея образования, в обычном понимании, — это, конечно, нелепость. О, возможно, когда-нибудь оно будет означать своего рода психологическую подготовку к освобождению от этих оков, этой биологической тюрьмы, которое все матери желают для своих сыновей, видя их сексуальными штыками и воодушевляя их на подвиги подобного рода, тогда как все отцы желают, чтобы их дочери были просто плодоносным продолжением своих матерей. Но штыки кончают боями и глубокими могилами — оглянитесь вокруг; а женщины, чтобы скрыть свою удовлетворённость, кончают похотливым траурным нарядом, чей покрой подчёркивает их красоту.
Каким же тогда возвышенным актом дерзости было создание этого порядка и, Боже мой, каким недолговечным — акт утверждения, когда всё было против него, человека, который однажды стал во весь рост в тени его матери и явил миру эту ужасающую каменную грёзу! Он ещё не смел и думать о существовании иной тени, освобождённой от пут, — о душе. Бессмысленное, но благодатное плацебо. Да, господа! Ибо это раннее представление о душах мёртвых сначала предполагало продолжение земной жизни и под землёй и с неизбежностью привело к строительству гробниц… пеленание трупов в каменный век символизирует их пребывание на одном месте. Первый дом, гробница, стал внешней оболочкой для души умершего точно так же, как настоящий дом (его окна дышат, как лёгкие) был жилищем живого человека — как, вообще говоря, тело матери было жилищем покачивающегося в водах эмбриона. Но от всего этого к храму — какой скачок воображения! Человек сбросил хтонические узы и обрёл крылья; ибо мы наконец имеем и укрытие для автобусов, и обитель бессмертного и Божественного.
Так или иначе, ему удалось — в один краткий миг — понять генетику идеи и разорвать кровосмесительную связь. Вы можете кричать «ура», но одно — освободиться от хтоноса, и совершенно другое — принять собственное исчезновение (когда не будет рядом мамочки, чтобы помочь). Его гробница становится лодкой, которая перевозит его через тёмные воды подземного царства. Бедный крохотный эмбрион, бедный псевдоисполин. Этот повторяющийся проблеск прозрения беспрерывно вспыхивает и пропадает, вспыхивает и пропадает. И в эти мгновения его кенотафы подвергаются разрушению.
Но если вы не можете забрать его с собой — ваше наследие, — вы не можете и оставить его здесь. Возникает большая историческая дилемма. Его чувству пластики необходимо стать единым целым с его теперешним знанием, как тактильным, так и информативным. Масштаб его видения, сколь бы широко оно ни охватывало прошлое, настоящее и будущее, должен оставаться человеческим. Результат этой борьбы и этой дилеммы, частично решённой, вы можете видеть здесь, в этом каменном наброске. Витрувий рассказывает историю — как Ион при основании тринадцати колоний в Икарии увидел, что память начинает подводить переселенцев, теряет чёткость. Строители, которым была поручена задача возведения новых храмов, поняли, что забыли размеры старых, которые хотели повторить. Когда они обсуждали, каким образом сделать колонны изящными и одновременно надёжными, им пришло в голову измерить человеческую стопу и сопоставить её с ростом. Обнаружив, что в среднем стопа составляет одну шестую часть от роста человека, они возвели колонны в соответствии с этой пропорцией, сделав диаметр основания в одну шестую общей высоты, включая капители. Так в храмовом строительстве дорическая колонна начала повторять и олицетворять пропорции и концентрированную красоту мужского тела. А что же женщина? Одно нельзя представить без другого. Витрувий рассказывает, что, столкнувшись с трудностями при возведении храма Дианы, они решили прибегнуть к иным пропорциям, которые символизировали бы большее изящество женской фигуры. В этом случае диаметр основания составил одну восьмую высоты. То есть основание колонны представляло изящную жёнскую стопу. На капители они изобразили змей, свисавших справа и слева, как завитые локоны; спереди — завитые чёлки и гроздья фруктов, как бы украшающие причёску, а ниже, вдоль всей колонны, неглубокие желобки, обозначающие складки женской одежды. Таким образом, один из двух стилей колонн символизирует обнажённую мужскую фигуру, а другой — полностью одетую женскую. Конечно, эти пропорции не остались неизменными, ибо те, кто пришёл позже и обладал утончённым разборчивым вкусом, предпочитали менее массивные колонны (или более высоких женщин?) и потому установили отношение высоты дорийской колонны к среднему диаметру как семь, а ионийской — как девять к одному.
Как отказаться от подражания реальности — вот в чём проблема, вот в чём сложность. Как вернуть человеческой геометрии свойство чуда — вот в чём загвоздка. У меня такое ощущение, что этот мрамор упрекает нас не за более развитую науку и более надёжную технику, но за духовное оскудение. В этом главное. Не инструменты наши подводят нас, но бедное воображение. И всё же… до какой степени они осознавали, что делают? Может быть, подобно нам, они чувствовали фатальную трещину, видели гибельную струю, просачивавшуюся в фундамент, пока они строили? Ответа мы никогда не получим — слишком поздно. Но мы, как и они, возможно, были посланы сюда попробовать продлить бесконечность. Иначе для чего нам изучать все эти мраморные обломки? Наша наука — бесплодная повитуха, так можем ли мы заставить её рожать?