Чезаре Павезе - Луна и костры
Но Чирино сказал, что теперь, когда я деньги получаю, мне уже придется работать как мужчине. Я не понимал, что изменилось: те же руки, та же спина, по-прежнему Угрем дразнят. Нуто посоветовал мне не слишком задумываться: раз уж мне дают пятьдесят, то, должно быть, работаю я на все сто лир, и еще он спросил, отчего бы мне не купить себе кларнет.
– Нет, играть я не научусь,– ответил я.– Даже пробовать не стоит. Таким уж я на свет родился.
– А ведь так легко,– возразил он.
У меня другое было на уме: мне бы денег накопить и уехать! Но летом я растратил все деньги на празднике, все ушло на ерунду вроде стрельбы в тире. Тогда я купил себе складной нож; он мне нужен был, чтобы стращать ребят из Канелли, которые вечерами поджидали меня на дороге у Сан-Антонио. В те времена стоило парню зачастить на площадь и начать поглядывать на девушек, и местные ребята, обернув кулак платком, уже поджидали его вечером на дороге. А старики рассказывали, что в их времена бывало еще хуже – убивали друг друга, ножами кололи. На дороге у Камо по сей день у обрыва крест – там сбросили в пропасть двоих вместе с повозкой. Но потом обо всем позаботилось правительство, парней примирила политика: в те времена фашисты в сговоре с полицией избивали кого хотели, и тогда все притихли. Старики говорили, что стало спокойнее.
Нуто и в этом разбирался получше меня. Он и тогда везде бывал, с каждым умел поговорить. В ту зиму, когда он нашел себе девчонку в Санта-Анна и стал к ней ходить по ночам, ему никто и слова не сказал, должно быть, оттого, что он в те годы уже начал играть на кларнете, ни с кем не спорил насчет футбола, да и отца его знали повсюду – вот никто его и не трогал, и он знай себе гулял да пошучивал. В Канелли он со многими был знаком, и, стоило ему прослышать, что парни кого-нибудь надумали проучить, он сам к ним шел, ругался, обзывал дурачьем, невеждами, говорил: пусть таким делом занимаются то, кому за это платят. Словом, стыдил их. Говорил, что только собаки кидаются на пришлых собак и хозяин нарочно их стравливает – на то он и хозяин. Не будь они животными, они сговорились бы меж собой и стали бы на хозяина кидаться. Откуда у него такие мысли были, не знаю, должно быть, от отца или от захожих людей. Он говорил: это как война в восемнадцатом – хозяин псов натравил, чтоб глотку друг другу перегрызли, а сам и другие хозяева по-прежнему над всеми командовали. Он говорил: стоит только почитать газеты – не нынешние, а газеты тех лет,– и поймешь, что мир полон хозяев, которые натравливают друг на друга собак.
Помню, Нуто часто говорил про это в ту пору. Тогда, бывало, и не хочешь ни о чем знать, а выйдешь на улицу и видишь в руках у людей газеты с заголовками, которые черней тучи перед бурей.
Теперь, когда у меня завелись первые деньги, мне захотелось узнать, как живут Анжолина, Джулия, Крестный. Только все не удавалось выбраться к ним. Когда в дни сбора урожая люди из Коссано отвозили виноград в Канелли и проходили мимо нас по дороге, я останавливал их, расспрашивал. Как-то мне один из них сказал, что там меня ждут, ждет меня Джулия, помнят там обо мне. Тогда я спросил, как поживают девочки. «Какие девочки,– ответил мне прохожий.– Они уже взрослые. Батрачат, как и ты». Тогда я подумал, что надо непременно сходить в Коссано, но летом все времени не было, а зимой туда нелегко добраться – уж больно дорога плоха.
XIX
В первый же базарный день Чинто пришел в гостиницу «Анжело» за обещанным ножом. Мне сказали, что у входа меня дожидается мальчишка, и я увидел Чинто в праздничном костюме, в башмаках на деревянной подошве. Он стоял и глядел на четверых парней, которые играли в карты.
– Отец на базаре,– сказал он,– пошел мотыгу покупать.
– Тебе денег или нож? – спросил я.
Он пожелал нож. Тогда мы вышли на залитую солнцем площадь, прошли меж рядов с тканями, с арбузами, потолкались среди людей, поглядели на разложенные прямо на земле дерюги с разным инструментом, с крюками, гвоздями, лемехами.
– Увидит твой отец нож,– сказал я,– и отберет. Ты его где спрячешь?
Чинто смеялся, смеялись его безбровые глаза.
– Об отце не беспокойтесь,– сказал он.– Пусть только попробует, я его заколю.
В ряду, где торговали ножами, я сказал ему, чтоб он сам выбрал. Чинто не поверил.
– Давай не тяни,– сказал я. Выбрал он такой ножик, что меня самого зависть взяла: красивый, большой, цвета каштана, с двумя лезвиями на пружинах и штопором.
Потом мы с ним вернулись в гостиницу, и я спросил, не нашел ли он еще карты во рву. Он не выпускал ножа из рук, открывал его, закрывал, проводил лезвием по ладони. Он ответил мне, что не нашел.
Я ему рассказал, как в свое время купил себе такой вот ножик на рынке в Канелли и как он мне пригодился, когда надо было резать прутья. Я заказал ему мятной настойки и, покуда он пил, спросил у него, ездил ли он хоть раз на поезде или в автобусе.
– Что поезд,– ответил он,– мне бы вот на велосипеде прокатиться, только Госто из Мороне говорит, что на велосипеде нельзя из-за ноги, что нужен мотоцикл.
Я стал ему рассказывать, как разъезжал на грузовичке по Калифорнии, и он слушал меня, уже не поглядывая на тех четверых, что играли в карты.
Потом он сказал мне, широко раскрыв глаза:
– А сегодня футбол!
Я хотел было спросить: «И ты не пойдешь?» -но у дверей гостиницы появился совсем почерневший Валино. Чинто услышал его шаги, ощутил его приход еще прежде, чем его увидел, поставил стакан и побежал к отцу. Оба они словно растворились в знойном мареве, нависшем над площадью.
Чего бы я только не отдал, чтобы еще раз увидеть мир глазами Чинто; начать, как он, все сначала, от самой Гаминеллы, пусть даже с таким отцом, пусть даже с такой ногой – только зная все, что я знаю теперь, только умея защищаться.
Во мне не было сострадания, порой я ему даже завидовал. Мне казалось, будто я знаю, какие сны ему снятся по ночам, о чем он думает, когда ковыляет по площади. Я в детстве не хромал, не волочил ногу, но все же с какой тоской я глядел, как по дороге в Кастильоне, в Коссано, в Кампетто на праздник, на ярмарку, в цирк едут шумные повозки с женщинами и детьми, а я оставался с Джулией и Анжолиной в орешнике, в тени смоковницы, у перил мостика, и меня ждал долгий летний вечер, и все то же небо, и все те же виноградники. И ночь напролет я слышал, как по дороге возвращаются люди с песнями, со смехом, как весело окликают они друг друга, переезжая через Бельбо. В такие вечера, глядя на зажженные вдали огни, видя костры на далеких холмах, я готов был в ярости кататься по земле, кричать от боли, от злости, оттого, что я беден, ничтожен, мал. Я ликовал, когда летняя гроза портила людям праздник.
Но, вспоминая об этом теперь, я жалею о тех временах и хотел бы снова стать таким, как тогда.
Я снова хотел бы очутиться на дворе в Море в тот августовский вечер, когда все отправились на праздник в Канелли, когда все уехали, даже Чирино, даже соседи, а мне, у которого были башмаки на деревянной подошве, сказали: «Не идти же тебе босым. Останешься дом сторожить». То был мой первый год на Море, и я не посмел бунтовать. Этого праздника ждали давно: Канелли всегда славился своими праздниками, там ставили намыленный столб с призом на верхушке, бегали наперегонки в мешках, да еще ожидался футбол.
И хозяева с дочерьми поехали, и Эмилия с девочкой; все они отправились в большой коляске; дом был заперт. Я остался один, с собакой и волами. Сначала все стоял у садовой изгороди, глядел, кто проходит по дороге. Все направлялись в Канелли. Завидовал даже нищим и калекам. Потом стал швырять камнями по голубятне, чтоб разбить черепицу, слышал, как осколки ударялись о цементный пол веранды. Потом, желая хоть как-то всем им досадить, я схватил садовый нож и удрал в виноградник. «Вот не буду дом сторожить. Пусть сгорит, пусть его обворуют». Сюда не доносились голоса прохожих, а я чуть не плакал от страха и злости. Гонялся за кузнечиками, ловил их, отрывал им лапки. «Так вам и надо,– говорил я кузнечикам.– Что же вы не отправились на праздник в Канелли?» И во весь голос ругался, перебирая все известные мне бранные слова.
Будь я посмелей, истоптал бы в саду цветы. И все видел перед собой лица Ирены и Сильвии и говорил себе; «Чем они лучше меня?…»
Перед воротами остановилась коляска.
– Есть кто дома? – раздался чей-то голос. В коляске были два офицера из Ниццы-Монферрато, их я уже видел вместе с девушками на веранде. Я затаился под навесом.
– Есть здесь кто? Синьорины! – кричали они.– Синьорина Ирена!
Пес залаял, а я все молчал.
Они уехали, и я испытал чувство облегчения. Тоже хороши, ублюдки, подумал я. Потом зашел в дом, съел кусок хлеба. Погреб был заперт, но на шкафу среди луковиц стояла бутылка доброго вина, я взял ее и выпил до дна, усевшись за клумбой георгин. Голова закружилась, загудела, будто в ней мухи жужжали. Я вернулся в комнату, швырнул бутылку об пол, поближе к шкафу, так, словно бы кот ее уронил, на пол налил воду и отправился спать на сеновал.