Сергей Самсонов - Железная кость
И ничего — молчание… гром железный в вышине — человечески необъяснимый хохот всем в уши ломится, гнет лопатой к земле. Вот будто ковш у них над головами свои стальные жвала расцепил, с пятиэтажной высоты обрушив металлоломную проламывающую груду, будто состав чугуновозов с рельсов опрокинулся и покатились под откос, взрываясь, шлаковые глыбы — и увидели: не человека, незыблемо вросшего в сталь меж мостками и кровлей, не бывает таких, не бывает башки у людей на такой высоте, не бывает трех метров от макушки до пяток. Освещалась костистая морда-череп затяжками, нос остался, но будто в лице — одна кость или только литое железо.
— Кто ты, кто?! — сквозь катящийся хохот, загулявшее эхо Степаша надсаживается — голос рвется сквозь щель и уже не проходит, у губ обрывается.
— Хозяин твой, хозяин! Новый, старый и вечный! Бог всех богов твоих чугунных, сталевар!
— Гуг… гу… гу-гуг-г-гель!.. — самый зеленый из всех них, штурмовиков, вмиг дурачком становится, от стужи помертвев, крик из себя насилу выжимает, обеспамятев.
— Я его сейчас, этого Гугеля! — Никаких великанов, чудовищ, восходящих из донных отложений наследственной памяти, не боится Валерка. — Фонарь мне, фонарь! Счас посмотрим, какой это Гугель! — И срывается с места, к которому всех приварило; свет фонарный — рывком в потолок, на мостки: кто бы ни был там, что за шутник великанского роста, человек или не человек — мимо лесенки спустит сейчас за такую потешку глумливую… только нет никого уже на верхотуре — пустота в белом поле наведенного света. И вот кто это был? Или что это было?
Как рассудок миллионов современных хозяев компьютеров, тепловизоров, атомных станций приколочен гвоздями «НЛО» и «пришельцы» к действительности и во многих местах подымаются ночью могильные камни, исцеляет святая вода и душистой смолой сочатся иконы, так свои есть в Могутове у железных предания о всегдашнем присутствии, осязаемом веянии силы, и одно из них, главное, страшное, как и все, во что верят язычники, — о хозяине подлинном, первом комбинатском директоре Гугеле, людоеде гигантского роста, что стоял в 31-м над самой котлованной бездной на Магнитной горе, и решал, сколько русских положить в основание завода, и клал — сваебойной рукой — рядовых той бесплатной трудармии без разбора на зэков и истово-пламенных добровольцев строительства, деревнями, родами, бараками непрерывно подбрасывал в адову топку — от мигнувшей во мраке ледяной искры Замысла до алтарного зарева, грохота непрерывного тока броневого листа, и вот сам полетел бы, машинист, в ту же топку, если б стройка запнулась хоть на час, хоть на дление, если двигаться все начало бы со скоростью меньшей, чем вторая космическая, если б в срок он не выдал социалистической родине все, что он ей обещал. Столько стали, наваренной на рабочих костях, сколько надо ей, родине, чтобы из лапотной, пахотной и деревянной стать железной до несгибаемости, непреклонности ни перед кем. И, все выдав, исполнив, сам в огонь полетел — сам объявлен врагом был народу и вырезан изо всех групповых фотографий, из могутовских святцев, которые он открывал, расстреляли строителя за шпионаж и вредительство, только весь — даже после расстрела — не умер, настолько перешел и впитался своим чистым духом в саму плоть завода: каждой ночью встает и обходит владения свои; можно встретить его по ночам — тяжело, на железных подметках ступающего великана в пальто, да и днем чистым духом приблизится, встанет за спиной работяги невидимо, за разливкой следя через синее стекло, и как гаркнет со своей высоты, примораживая к месту: «Что ж ты, гнида, за корочкой ни черта не следишь?! Почему не играет на двух сантиметрах от стенки?! Второсортица, падла! Снова брак при прокате?! Раздавлю тебя, пыль!» — крановщиков, разливщиков, вальцовщиков хватала иногда огромная рука, так и туда бросая, что от человека не оставалось вовсе ничего, на валки, под валки, на налившийся алым сиянием сляб на рольганге, конвертеры взрывались, как хлопушки, под невидимой ногой, окатывая огненными брызгами литейщиков, до костей их проваривая и приваривая к полу вонять сладковатым прожаренным мясом; могутовских детей пугали этим ужасом ночным: «Будешь мамку не слушаться — как придет к тебе Гугель…»
Разделились, короче, во мнениях, кто там был — человек или Гугель — и что им, авангарду рабочих бойцов за завод, сообщить хотел этим появлением своим: вот кому он завод отдает, у кого забирает — у захватчиков диких московских или вот вообще у людей, отчуждая все домны и станы в свою замогильную собственность, наказав всех железных за их вырождение, ничего не оставив бесхребетным и млявым рабочим для жизни. И смеялись, конечно, одни над другими, что наслушались бредней стариков суеверных, но сами вот, сами человеческого объяснения найти не могли. Человек? Тогда кто? Чтобы так вот шутить? «Ну а делся куда?!» — «Да на кровлю ушел вверх по лесенке, дурочка!» — «Ну а рост, рост три метра?! Все же видели, все!» — «Да в темноте не то еще покажется!» — «По башке менты били? Котелок повредили — лечись!» — «Может, с газов все это, которыми нас? Что они там такое пустили на нас? Есть такие, с которых — видения». — «Да какие видения?! Ясен перец, что перец обычный, черемуха! Глотку жжет и глаза!» — «Все равно дядя Степа как минимум! Кто у нас такой рослый, кто знает?»
— Да ну хватит ла-ла! — еле сглатывает Степа клокотнувшую злость. — Дело кто будет делать? Ну вот чего такое было-то, чего?
— А, что ли, не было, Степаш?
— Ну было! Ну и что, так давайте назад повернем теперь, а?! Чтобы Гугель нас всмятку не дай бог своей пяткой железной. Ну вот кто, кроме нас, свой завод сбережет?! Может, Гугель?! Ау!
2
Растирают подошвы гранитную крошку. Угловатые кучи камней под ногой как на тормоз поставлены: нажимаешь — и туго скрежещут в колодках, рассчитанных на столетия службы, но нетнет и утопишь в пустоту педаль спуска рокочущей осыпи. Вверх по склону Магнитной горы черно-синей ночью карабкаются — кто давно уж ко взлету на лифте привык, на ракетоносителе, все другое уже не устраивает: слишком медленно, слишком настойчиво, оскорбительно напоминает о давно позабытой, отмененной телесности, о земном их замесе, из того же податливо-ломкого теста, что и все земнородные, — что еще не совсем они, не навсегда сведены к чистой власти, господству без телесного марева, без оболочки, что когда-то где-то способна испытывать притеснение трудностью — унижение вообще невозможностью получить сразу все и любое, про что только помыслишь: «мое». Очень длинный один, долгоногий, как цапля, нескладный — тот, кто первым идет и прицепами остальных за собой в гору тащит, — наступает на шаткую кучу, обрывается вниз, обдирая колени и локти, и подхватывают тотчас его берегущие руки, как ребенка огромного: «Все в порядке, Артем Леонидыч?»
И уже на вершине они, в полный рост свой пугающий распрямился «Артем Леонидыч», он же Гугель ночной, царь Магнитной горы, вечный бог всех окрестных пространств; вид на город открыт с верхотуры — вдоль реки по равнине размазанную лягушачью икру фонарей, окон многоквартирных домов и огней сортировочных станций в тьме кромешной падения свободного с самолетных небес — протяни и возьми, зачерпни — уместишь огневое скопление низовой этой жизни в горсти… тянет к самому краю Артем Леонидыч второго: «С фонарями сюда». К винтовому провалу карьера, в котором можно захоронить целый город, — в пропасть следующий шаг, в пустоту опрокинутой, врезанной в глубь земли многоярусной башни, по лекалам расчерченной, гармонической незаживающей раны колоссального взлома и добычи из матерых гранитных пластов. Свет сильных фонарей вылизывает срезы доисторических, ацтекских горизонтов, вниз спускается по круговым великанским ступеням, доходя до предела сужения, затопленного непроглядно-дегтярной донной тьмой.
— Вот отсюда, Ермо, начинался завод.
— Эх, чую, Темочкин, потащит нас на это дно вот этот комбинатик.
— Ты ничего не понимаешь. Что такое сталь? Сталь, сталь, металл и топливо — вот истинные деньги человеческого мира, вечно живые, вечно покупающие. Все остальное — резаные фантики. Только помыслить: миллиард — и вот он, миллиард. Это рассудок твой тебе вот этот миллиард дает в кредит. А вот это — порода. Кредитов она не дает. Природа только то тебе отдаст, что ты сам у нее сможешь взять. И квоты на добычу самые жесткие — повсюду упираешься в конечность и невосполнимость, и хоть обратно в шкуры одевайся, чтобы выжить.
— Что-то, Тема, тебя понесло в экологию.
— Не в экологии дело, а во власти над реальностью, которая прирастать должна, а не наоборот. А власть над пустотой прожранного — это не власть уже, а нищета. Вся денежная масса мира сегодня обеспечена реальными активами процентов от силы на десять — пятнадцать. Что мы сейчас имеем — цифры на счетах? Виртуальную сущность, которую мы бесконечно гоняем по миру, как лысого у себя в кулаке? Взяв комбинат, мы власть над плотью денег получаем, вот над причиной их возникновения, дебил.