Александр Проханов - Рисунки баталиста
Ему показалось, что он различает мерцающую струйку арыка. И он припадал к нему, пил долго, страстно, наполняя желудок глинистой прохладной водой. Булькал, пускал пузыри, омывая свое липкое пылающее лицо, набитые черной пылью глаза, запорошенные уши. Снимал одежду, ложился голый в бегущий журчащий холод, цепляясь за темную пропитанную влагой глыбу земли, ударом ноги высекая светящиеся брызги.
Горячий, с пылающим ртом, из которого вместо дыхания вылетал бесцветный огонь, он смотрел на недоступный кишлак. Уходил от него, повторяя: «Гератский мост!..»
Когда кишлак скрылся за двойной горой, он упал в каменистое русло, по которому катилась пылающая струя воздуха. Черный жук, пробежавший у самых глаз, многолапый и цепкий, показался ему таким же враждебным и ненавистным, как те наездники, горы и солнце.
Он больше не мог идти. Остался здесь, наблюдая безумными, уставшими видеть глазами вечернюю светомузыку гор. Красные, золотые, зеленые лопасти направленных с вершин осветителей.
* * *Проснулся от холода, от чувства исходящего сверху давления. Небо, измяв его за день солнцем, продолжало давить слитками звезд. Что-то сотворяло с ним, жгло, выкалывало огромную татуировку. Голубовато-белого, во все небо, орла, надпись по-латыни: «Герат». Чувствуя грудью бесчисленные жалящие прикосновения звезд, он повернулся лицом вниз, и тотчас же лучистые силы проникли в него, выжигая на лопатках когтистую птицу и надпись. И некуда было укрыться от звезд. Камни, на которых лежал, металлически мерцали, были из той же материи. Он лежал на остывшей звезде, и она посылала в него тончайшее, убивающее его излучение. Ему казалось, он сходит с ума.
Он втиснулся в каменную нишу, страдая от жажды и холода. Думал: почему так случилось, что именно ему, Николаю Морозову, выпало испытать все это? Не другому, а ему, в чьей прежней жизни ничто не сулило страшных звезд, проглотившей его ледяной горы, нестерпимой жажды, страха быть уничтоженным.
В этот час непоздней ночи в Москве еще людно. Из дверей с рубиновой буквой М выходят люди, копятся у остановок автобусов. Еще не окончена студенческая вечеринка, и его друг, красавец Авдеев, отличник и умница, чуть захмелел, качает рюмкой с вином, красиво расстегнув ворот белой рубашки. Он философствует. Его философствования – о русском язычестве, о культах деревьев, воды и ветра и об отсутствии в этих культах поклонения змее и дракону, что, по-видимому, облегчило христианству проникновение в толщу славян. Ему возражают. Должно быть, Сергеев, маленький пылкий спорщик, ревнующий Авдеева, тайно ему подражающий. Девушки слушают их спор, пока кто-нибудь не ударит по магнитофонной клавише. И все пойдут танцевать. Авдеев, легкомысленно махнув рукой на русское язычество, поднимет кого-нибудь с кушетки, может быть, Наташу, обнимет, и они станут кружить и смеяться, и она, смутившись, уткнется ему в плечо…
Почему они там в безопасности развлекаются и любят друг друга? Чем-то возмущаются, кого-то порицают, судят и не думают, забыли о нем. Не знают, что он, их друг, равный им, погибает сейчас в безвестных афганских горах под их сладкие блюзы, под их тосты, под ленивые их разглагольствования. Почему послали не их, а его? Почему им жить, а ему умереть?
Он думал об отце и о матери, убедивших его стать филологом. С детства, исподволь подкладывали ему книги – то «Князя Серебряного», то «Былины». Возили в Псков, в Суздаль. «К святым местам», – говорили они. Неужели это они, веселые, умные, добрые, оберегавшие его от зла, уготовили ему эту долю? Благополучные, живущие среди красивых, удобных вещей, любующиеся по утрам на золоченую церковь в Филях, каждый год на машине отправляющиеся по родному раздолью. Их ночлеги втроем, то среди хлебных скирд где-то под Ярославлем, то среди туманных лугов на Днепре. Сквозь сон, чувствуя теплые, чудные запахи земли и растений, он слышал их тихий за скирдами смех: «Тише, тише, Николенька может не спать…» Почему своим ласковым воркованием не отвели от него эту ночь, раны на теле, скребущую горло жажду, одинокое бегство по враждебным горам среди казней, пуль и атак? Почему, за что послали его сюда?
Он забылся перед рассветом и очнулся от высокого ровного звука. Вскочил, заметался глазами по конусу синего неба, по соседней горе, еще темной в подножии. Два вертолета летели высоко и ровно, маленькие металлические семена, опушенные стеклянными проблесками. Морозов тянулся к ним, махал: летчики в кабинах, в шлемах, за штурвалами, вглядываются вниз, ищут его, Морозова, среди утренних гор. Он побежал на склон, на солнце, боясь, что в тени они его не заметят. Карабкался, кричал, стремясь достичь кромки света. Вертолеты ровно, медленно пролетали, а он кричал хрипло, страшно, стараясь докричаться сквозь эту лазурь, достичь винтоносных машин. Вертолеты уходили, не увидев его, не изменив курса, и, чтобы привлечь их, вырваться из тенистого подножия, он стал хватать камни, метать ввысь. Камни вырывались из тени, озарялись солнцем, крутились мгновение, горячие, красные, и рушились снова в тень, на склон. Со стуком катились вниз, мимо него, в русло сухого ручья. Небо рушило на него камни, и один больно ударил в колено. Вертолеты уходили, и он, стиснув кулаки, звал их уже не на помощь: пусть развернутся в боевом развороте, ринутся на него, ударят из пулеметов и пушек, накроют взрывом снарядов, прекратят его муки, даруют легкую смерть. Вертолеты исчезли, оставляя в небе тонкую металлическую струйку звука, которая рвалась, затихала. И он, опустившись на землю, рыдал, сотрясаясь плечами, вдавив в гору исцарапанные, грязные кулаки.
Так он сидел в тени подножия, без сил, без надежд, готовясь остаться здесь навсегда, превратиться в ничто, пока солнце, заливая гору, не коснулось его. Слезы превратили солнце в два мохнатых крыла, и он, моргая, видел перед собой эти мохнатые спектры. Расходовал единственный и последний ресурс, способный толкнуть его в путь. Представлял: где-то рядом, в горах, движется конная банда. Колышется в переметных сумках взрывчатка. Англичанин в чалме перебирает поводья, качается на его груди фотокамера, он готов снимать взорванный мост, падающих в зеленых панамах солдат, опрокинутый в воду КамАЗ.
«Гератский мост!.. – думал Морозов угрюмо и тупо, отжимаясь от земли, двигаясь дальше по руслу параллельно банде. Туда, к мосту, где в окопе, не ведая о близкой атаке, сидит солдат-автоматчик. – Мост Гератский!» Он все ждал появления синего хребта, бетонной дороги. Но они не являлись. Брел, ориентируясь по солнцу. Целился в него сквозь прорезь гор. Брал дальней горой на мушку.
Он почувствовал запах тления. Подумал: это пахнет его собственная плоть. Запах усилился. Сладко-смердящие волны катились вместе с горячим стеклянным воздухом. Он шагнул за каменный выступ и на дне накаленной промоины увидел павшую лошадь, огромную, с раздутой башкой, и рядом с ней огромного всадника со вдетыми в стремена ногами. Зловоние исходило от них. Воздух над ними мутнел и струился, а сами они – лошадь и всадник – казались размытыми. То и дело меняли свои очертания. Его поразили размеры – словно свалилась с пьедестала конная статуя.
Он приблизился с ужасом. Понял: они несколько дней пролежали на солнце и их раздуло. С огромной головы наездника свалилась чалма, и голова была глыбой, в которой, заплывшие, сочились глаза. Ленты с блестящими патронами врезались в тело, и из-под них взбухали мускулы груди, живота. В руках с набрякшими непомерными бицепсами была стиснута винтовка. На конском вспученном брюхе напряглись красно-синие жилы.
Морозов стоял потрясенный, в облаке смрада, готовясь повернуть и бежать. Но винтовка, но желтые пули – вот что его удержало.
Он начинал различать: огромная, на вид литая скульптура была аморфной. Скопившиеся под кожей газы распирали кожу, и она готова была лопнуть, брызнуть во все стороны смрадным соком. По ней слабо ползали сытые, отяжелевшие мухи. И казалось, трупы непрерывно шевелятся в глянцевитой чешуе насекомых.
Он не мог подойти, задыхался. Отступил на взгорье, где смрад был не так силен, и уселся. Смотрел с высоты на патроны, вдавившиеся в грудь мертвецу, на винтовку в его кулаках.
Он не знал, кем и как был убит наездник, но он был убит для него, Морозова. Чтоб он, Морозов, мог взять его винтовку и патроны. И только страшно было мух и сочащихся, пузырящихся глаз. Сидел, поджав ноги, на солнцепеке и смотрел на трупы.
Как ни был он изнурен, вдруг подумал: над ним, не видя его, летают космические корабли, где-то шумят города, собираются на конгресс ученые, пишутся книги, а он, Морозов, сидит посреди каменистой пустыни над убитым наездником. Если ему, Морозову, суждено уцелеть и жить дальше, и иметь детей, то это его сидение над мертвым стрелком и конем войдет в его кровь, передастся детям и внукам, всем бесчисленным наследующим его поколениям, и кто-нибудь будущий, еще не рожденный, в своих сновидениях увидит этот пепельный склон, убитую лошадь и всадника, тусклые отблески патронов.