Джонатан Кэрролл - Поцеловать осиное гнездо
– Эй, я тебя знаю! Ты Сэм, верно? Слушай, я переехала вашу собаку.
– Это ерунда, – радостно ответил я. Я очень любил Джека-Молодца, но собака не шла ни в какое сравнение с тем, что Паулина Острова знает мое имя.
– Думаю, ничего страшного. Я отвезла его к ветеринару. На Толлингтон-Парк, к доктору Хьюзу.
– Мы его водим к доктору Болтону.
– Ну, я подумала, что он умирает, и потому отвезла к ближайшему.
– Ладно. Хочешь зайти? – Я сам не понимал, что делаю. Она переехала нашу собаку. Разве мне не полагается обезуметь от горя? А что делать, если она и правда войдет? От одной мысли, что я буду дышать одним воздухом с Паулиной Островой, мое сердце выпрыгивало из груди.
Мне было двенадцать, а ей, наверное, шестнадцать. В школе даже я знал, что для всех она была чем угодно – взрослой, шлюхой, стипендиаткой, артисткой... Несколько лет спустя ее бы назвали девушкой без предрассудков, но в те черно-белые Темные века, до Бетти Фриден и феминизма, для Паулины существовало одно определение – странная, чуть ли не извращенка. Все знали, что она спит с кем попало. И это бы ничего, если бы этим все и исчерпывалось. Тогда бы мы легко подобрали ей определение – безобразное и простое. Но все осложнялось тем, что она была еще очень умной и независимой.
Ожидая, что еще она скажет, я вдруг вспомнил про недоеденные пончики и торопливо вытер рот на случай, если на губах остались крошки.
– Тебя что, не интересует ваша собака?
– Еще как интересует.
Я прислонился к дверному косяку, потом выпрямился, потом опять прислонился. Как ни встань, в ее присутствии было ужасно неловко.
– Он выбежал на проезжую часть, и я его сбила, он сломал заднюю лапу. Вообще-то это было круто, потому что ветеринар позволил мне остаться и посмотреть, как он накладывает на лапу шину.
Паулина разговаривала со мной. Я был всего лишь мелюзгой из седьмого класса и каждый день наблюдал, как она дефилирует мимо с учениками выпускных классов, а за ними, как свадебный кортеж, далеко тянулась запятнанная репутация. И, тем не менее, в данный момент эта божественная отличница дрянь называла меня по имени и обращалась ко мне одному. Не имело значения, что она делает это в оправдание, ведь она сбила нашу собаку.
– Послушай, Сэм, мне нужно в туалет. Можно воспользоваться вашим?
Туалет! Значит, она не только признает, что мочится подобно простым смертным, но еще и хочет воспользоваться нашим туалетом! Голая задница Паулины Островой на нашем стульчаке!
– Конечно. Пойдем.
Я шел по коридору и с трепетом вслушивался в ее шаги у меня за спиной. Самый красивый туалет в нашем доме был у родителей. Он был большой и светлый, а на полу там лежал толстый зеленовато-голубой лохматый половик – очень модный в те годы. Но это было наверху, и, как ни хотелось похвастать голубым ковриком, вести ее туда мне показалось неуместным. Я направился к туалету поменьше, рядом с кухней.
Естественно, когда Паулина закрыла за собой дверь, мне ужасно захотелось припасть к ней ухом, чтобы слышать каждый доносившийся оттуда звук. Но я боялся, что она догадается и, выскочив из туалета, как ракета, застанет меня на месте преступления. Поэтому я отправился в гостиную и поскорее проглотил недоеденный пончик.
Паулина не выходила. Вода в туалете не шумела. Ни звука. Паулина просто... сидела там. Сначала я подумал, что, возможно, она просто не торопится, но время шло, и мне стало не по себе. Может быть, у нее случился сердечный приступ, и она умерла? Может быть, у нее запор? Или она шарит в нашей аптечке?
Я так разнервничался, что, сам того не заметив, съел еще один пончик. Мне хотелось спросить, все ли у нее в порядке, но вдруг это ее рассердит? А вдруг ей стало плохо, и она не может говорить? Мне представилось, как она с посиневшим лицом хватается за горло. И с предсмертным хрипом дергает за ручку бачка, чтобы, когда ее найдут, не смутиться от того, что делала перед смертью.
Не в силах больше терпеть я решительно отошел в дальний угол кухни и крикнул:
– Паулина! С тобой все нормально? Ее ответ последовал тут же:
– Да. Я здесь читаю один ваш журнал.
Когда она вышла, мы поехали через весь город в ветеринарную клинику за собакой, а потом Паулина отвезла нас домой. Мне хотелось, чтобы весь мир увидел меня в машине Паулины Островой, и чтобы все неправильно поняли, почему я там оказался. К несчастью, на улице я заметил лишь Джонни Петанглса по прозвищу Газировка, ходячую рекламу.
Когда я вылез из ее красного «корвейра» с вертящейся у меня на руках собакой, Паулина сказала:
– Я взяла с собой журнал из вашего туалета – хочу дочитать статью. Верну тебе в школе.
– Хорошо. А что за статья?
– В «Тайме». Про Энрико Ферми.
– Ах, да, я читал. Энрико... как его?
Я был в восторге, что какая-то наша вещь останется у нее, и это послужит поводом для дальнейшего общения с Паулиной.
Жаль, что несмотря на ее короткое «Привет!», когда мы случайно сталкивались в школе, я так никогда с ней и не заговорил.
Вечером, когда Вероника принимала ванну, у нас в номере вдруг зазвонил телефон. Это был Дэвид Кадмус.
– Ты не сказал мне, что знаешь Рокки Зароку.
– Я его не знаю. Просто встречались. Однажды. – Я посмотрел на закрытую дверь ванной.
– Ну, а он тебя знает. Я говорил с ним сегодня, и он сказал, что нам с тобой надо еще поговорить. В конце месяца я буду в Нью-Йорке. Я позвоню, когда приеду, и можем встретиться, если хочешь.
– У тебя есть что сказать мне, Дэвид?
– Возможно. Дай подумать.
Повесив трубку, я постучал в дверь и вошел в ванную. В огромной ванне Вероника лежала по подбородок в воде. Ее лицо и зачесанные назад платиновые волосы блестели от влаги.
– Мне только что позвонил Дэвид Кадмус и сказал, что знает Зароку. Сказал, что Зарока ему сегодня позвонил и предложил нам еще поговорить.
Она плеснула себе в лицо водой.
– Рокки многое может. Своих денег у него нет, но есть свободный доступ к чужим, и ему доверяют. Я знаю, что он занимался финансированием кинофильмов.
– Это ты велела ему позвонить Кадмусу?
Взглянув на меня, она скосила глаза и показала язык.
Было забавно видеть красивую женщину в таком глупом виде, но мне хотелось услышать ответ на свой вопрос.
– Вероника! Твоя работа?
Она помолчала, потом кивнула.
– У тебя на лице зима. Сердишься? Я хочу помочь, Сэм. Хочу дать тебе, что ты хочешь.
Когда рекламный тур завершился, я вернулся в Крейнс-Вью. В старой гостиной своего детства я продолжил писать первые страницы книги. Это было нетрудно – я просто давал воспоминаниям развернуться, и они несли меня, как волны к берегу. Отстраненно рассказать такую историю невозможно, поэтому я решил сразу раскрыть карты и ввел в действие самого себя.
Два дня я провел у Фрэнни, делая заметки и разговаривая с людьми, которые во время убийства оказались где-то поблизости. Отец Паулины умер, но мать и сестра по-прежнему жили у нас в городке. Я решил пока не говорить с ними, так как сначала хотел получить общее представление и только потом подойти к сути дела.
У Фрэнни была куча материалов, как по расследованию убийства, так и по процессу над Эдвардом Дюраном, но я пока тоже не стал их читать. Собственное расследование представлялось мне круговым лабиринтом. Войдя с краю, я неизбежно сделаю множество неверных поворотов, но, надо надеяться, в конце концов попаду в центр.
Это означало, что сначала нужно найти случайных знакомых Паулины и посмотреть на них. В школе все еще работали две преподавательницы, учившие ее. Две рептилии, которых давно пора было изгнать из этого учебного заведения. Морщинистые и дряхлые, они были не самыми надежными источниками информации. И все же, проводя с детьми столько времени в течение особого, насыщенного фрагмента их юности, учителя знают их как никто другой.
Учитель французского запомнил Паулину, поскольку при всем своем знании лингвистических конструкций она никак не могла произнести слово так, чтобы оно звучало более-менее по-французски. «Bonjour» превращался у нее в «Bone Jew»* [«Костяной еврей» (англ.).], и как она ни старалась, ничего не могла поделать. Он вспомнил ее прямую осанку и любовь к поэзии Жака Превера. В общем, я получил от него типичный портрет любимой ученицы – усердная, любознательная, иногда даже замечательная.
То же можно сказать и про учителя английского, мистера Трезванта. Меня он тоже когда-то учил. Это был один из тех лицемерных святош, заставлявший нас читать такие ископаемые древности, как «Золотой Рыцарь» Хоуп Мунц, и еще имевший нахальство называть это литературой. На нем были как будто все тот же коричневый галстук и тот же допотопный вельветовый костюм, что и тридцать лет назад. Войдя через столько лет в его класс, я испытал какое-то жуткое и извращенное ощущение чуда. Я почувствовал тот же приступ тошноты, тот же страх, что и в детстве, когда его отметки означали жизнь или смерть.