Эдуард Лимонов - История его слуги
Я едва успел вернуться с алкоголем, бутылки только вынул из бумажного пакета, когда появились сестры. Я услышал, как по коридору приближается смех Дженни и почти мальчишеский голос Дэби, и заранее отворил им дверь. Они широко улыбались, и Дженни укоризненно покачивала головой.
— В элевейторе нам предложили купить героин. Очень дешевый. Когда мы отказались, нам предложили энджэл-даст. «Очень хороший, мэээм, лучший в этом маленьком городке, мэээм», — сказал нам черный человек, голый по пояс. «И вообще, все, что хотите, мээээм!» — подхватила за ней Дэби. И вдруг, хулигански приблизив губы к уху Дженни, свистящим шепотом быстро произнесла: «Wanna hove a good fuck, mame?» Сестры расхохотались. Черный слэнг звучал в их исполнении очень натурально, они растягивали и распевали слова, я мог подражать черным, но до мастерства сестер мне было далеко.
— Ну и живешь ты, Эдвард, — насмешливо-брезгливо оглядывая мою комнату, сказала Дженни. — Мы пятнадцать минут ждали элевейтор и за это время не видели в холле ни одного белого, ты, наверное, здесь один только белый?
Дженни уселась на край моей постели, на красное покрывало. Над кроватью на стене висел огромный лозунг-изречение Бакунина, я сам его написал жирным фломастером на отдельных листках бумаги, потом склеил: «Destruction is Creation!»[7]
— Ну нет, — возразил я Дженни, — я не один здесь белый. На моем этаже есть еще китаец-старик, и несколько белых старух, живущих на сошиал-секюрити, и наш менеджер белый.
Я даже застеснялся, что так мало у нас белых. Я предложил им вина.
— Да, мы хотим вина, — сказала Дженни и вытянулась на моем ложе, сбросив туфли. — Давай нам, Эдвард, вина, мы к тебе в гости пришли.
От вина Дженни морщилась, но пила. Все мы сидели на моей кровати, и, прикончив одну бутылку, на второй заспорили о революции. Семнадцатилетняя Дэби меня поддержала, когда я объявил Стивена эксплуататором и заявил о своем несогласии с законом наследования, по которому всякие идиоты и недоумки живут в роскоши и преуспевают в мире только потому, что их отцы, или деды, или прадеды были талантливыми людьми. Я не против, сказал я, и даже уважаю людей, которые сами себя сделали, добились денег, но их дети должны начинать с нуля, как все другие.
Дженни сказала, что Стивен не идиот и не недоумок, а по-своему талантливый человек и даже либерал.
Я сказал, что не имел в виду ее хозяина, говоря о недоумках, так как я Стивена не знаю, но я говорю обо всем этом порядке. «Нужно перестроить все общество, всю цивилизацию, нужна мировая революция, и новую историю человечества следует начать с нуля», — сказал я сестрам.
— Революция — это убийства и кровь, — сказала Дженни убежденно.
— Что? — сказал я. — Почитай, Дженни, внимательно историю любой революции. Они всегда начинаются с цветами и новыми надеждами, в атмосфере праздника, и только контрреволюция вынуждает революцию взяться за оружие!
* * *Тут мы все закричали, перебивая друг друга, и закурили, и в конце концов Дэби и я в чем-то смогли убедить Дженни. Она признала, что у ее босса очень специфические таланты, как, например, талант доставать деньги для вложения в его предприятия, но что сам, без наследства, он никогда бы не добился к своим сорока годам такого дома, и сада, и имения в Коннектикуте, и своих миллионов.
— Уже его дед был миллионером, — горячо сказал я, — а вот я хотел бы на него посмотреть, заставь его жизнь начать с отеля «Дипломат», выжил бы он или нет?!
Все мы засмеялись, и Дженни предложила отвлечься от отеля «Дипломат» — пойти выпить где-нибудь кофе.
— Тогда тебе придется занять мне денег, потому что у меня — нет ни цента, — сказал я.
— Не беспокойся, — сказала Дженни. — Мы тебя угощаем.
Мы долго еще сидели на корточках у стены возле элевейтора, ждали его. Он, скрипучий и грязный, был единственным на двенадцать этажей и три крыла отеля «Дипломат».
Пошли мы по Бродвею, и все им не нравилось, все эти заведения. Наконец, дойдя почти до самого Линкольн-центра, мы уселись в ресторанчике «Ла Крепи». Я захотел есть и пил вино, а сестры взяли что-то сладкое и пили кофе. Я ел, а Дженни сидела рядом и гладила меня по коленке, чего с ней раньше никогда не бывало. Что-то явно изменилось в ее отношении ко мне, какой-то лед между нами сломался. Может быть, вид моего номера и жуткого моего отеля-трущобы засвидетельствовали перед ней мою подлинность. Я был также честен, как мой отель. И открыт.
Скорее всего именно так и было. Она увидела, что и о революции я пиздел недаром, и книги мои увидела, и пишущую машинку, и бумаги — было видно, что я боролся за жизнь и что ни хуя у меня в жизни не было.
Шли мы из ресторана, обнявшись, все трое, очень близкие. Был теплый вечер, по Бродвею бродили ленивые, накурившиеся люди, всем ведь хочется сделать свою единственную, утекающую безостановочно меж пальцев жизнь более красивой и интересной, хотя бы и в марихуанных видениях только. Она-то ведь у нас одна, жизнь. И ее все меньше.
Мы шли, я ощущал теплый живой бок Дженни и крупное бедро, хуй у меня встал, и я держал ее за грудь одной рукой, как деревенский парень, и не стеснялся ни Бродвея, ни Дэби. Дженни смеялась.
На Колумбус-серкл Дэби отошла от нас, стала ловить такси, а я сказал Дженни:
— Ты понимаешь, наверное, что я тебя очень хочу?
— Да, — сказала Дженни, — и я тебя очень-очень хочу… И ты получишь меня, но в свое время.
— Почему в свое время, Дженни? Когда? — спросил я.
Она притворно рассердилась и сказала:
— Десять раз нужно объяснять этому русскому, что я имею внутривагинальную инфекцию и мне больно.
— Это опасно? — спросил я.
— Для тебя нет, — ответила она, — но мне больно.
Я не помнил, чтобы она говорила мне об инфекции. Может, в последнюю ночь, или я был пьян. Скорее всего, я был пьян.
— Сколько уже у тебя инфекция, как много времени? — спросил я.
— Восемь месяцев, — ответила она смущенно.
— А когда она кончится? — растерянно спросил я.
— Может, даже уже кончилась, — сказала Дженни, — завтра я узнаю, иду к доктору.
Перед тем как влезть в такси, она погладила меня по щеке, и вдруг взяла мою руку и поцеловала. И они уехали, а я остался стоять на Колумбус-серкл. Потом пошел в отель, куда еще было идти. Настроение было загадочно-задумчивое. «Хорошая девка, — думал я. — Ферму бы купить, детей завести. Жить бы… Американцем стать…»
* * *В отеле обнаружилось, что у меня нет сигарет, а курить мне очень хотелось. Обычно в таких случаях я спускался на улицу и по краям тротуара на Бродвее без труда находил жирные окурки или даже целые, утерянные растяпой или алкоголиком сигареты. Почему-то спускаться и опять подниматься, ждать элевейтор в этот раз не захотелось. Окно у меня было открыто — благо оно выходило не во двор, а в открытое пространство, открытое до самого Централ-парка, ибо все дома в том направлении были ниже нашего «Дипломата». В номере надо мной топали и орали что-то, сопровождаемое неизменной музыкой, потому я подошел закрыть окно.
В этот момент, отнесенный порывом ветра, с верхнего этажа на мой подоконник грузно шлепнулся тронутый губной помадой окурок. Даже не окурок, а едва начатая сигарета. Ох уж эти мне женщины. Я расхохотался, взял окурок, закурил и, расхаживая по комнате, запел:
На палубе матросыКурили папиросы,А бедный Чарли ЧаплинОкурки подбирал…
В то время я подрабатывал к своему вэлферу тем, что лепил пирожки и пельмени для мадам Маргариты. Мадам Маргарита прекрасно говорила по-русски, жила на Парк-авеню и была менеджером, секретарем и мамочкой Сашеньки Лодыжникова. Бесплатно, учтите, он ей не платил.
Дай ей Бог здоровья, мадам Маргарита платила мне три доллара в час, чуть больше, чем нелегальному эмигранту. Пироги и пельмени я и еще один литератор, заносчивый сноб, гомосексуалист Володя, готовили у нее на узкой, как пенал, кухне. Впрочем, Володя был партнером мадам, за три доллара в час работал только я. Продукцию нашу они продавали частным клиентам, обычно богатым старухам с Парк-авеню и Пятой авеню и в универсальный магазин Блумингдейл в буфет.
Володя высоко оценил рукопись моего первого романа, того самого, которым я убил Ефименкова, и, хотя и называл меня «человеком из подполья» и, я думаю, чуть-чуть опасался, относился ко мне вполне дружелюбно. Пока мы лепили пироги и пельмени — занятие механическое и нудное, Володя, когда бывал в настроении, читал мне вслух стихи, порой часами.
Иной раз туда приходил и Лодыжников, поесть чего-нибудь вкусненького. Ну, котлет с грибами, скажем, — он жил рядом. Для мадам Маргариты Лодыжников был дороже родного сына. Мне было непонятно только одно, почему мадам Маргарита выбрала в сыновья Лодыжникова, а не какого-нибудь безвестного юношу, скажем, меня? Действительно, а почему? Тем более что до Лодыжникова сыном мадам Маргариты был некоторое время Нуриев, а потом даже только что уехавший из России Ростропович, со всей семьей купно. Сашенька стал самым любимым и выдающимся сыном. Мало того, что мадам вела все его дела, Сашенька был балованным ребенком в семье. «Не ешьте вишни, ребята, это для Сашеньки. Сашенька любит вишни. И котлетки для него в холодильнике». В театр мадам Маргарита возила ему сладкий чай в термосе и вишни.