Джонатан Троппер - Книга Джо
— Ладно, — сказал я и с таким облегчением выдохнул, что мы оба расхохотались. Внизу на школьной лужайке появился толстый скунс и принялся суетливо бегать туда-сюда, уткнувшись носом в землю, как будто уронил контактную линзу. Я следил за движениями скунса, пока Уэйн прикуривал нам по новой сигарете.
— Наш последний школьный год, — сказал он и, прежде чем отдать мне сигарету, затянулся сразу из двух. — Лучшее время жизни.
— Если вот это — лучшее, то я готов хоть сейчас сдохнуть, — сказал я.
Уэйн улыбнулся:
— Пригласил бы ту девчонку, Джо.
— Какую девчонку?
— Ну эту, Карли как-ее-там.
— Карли Даймонд, — сказал я. Все второе полугодие я по ней сох и не раз упоминал об этом в разговорах с Уэйном.
— Она симпатичная, — сказал Уэйн. — Не упусти.
— Ну, может быть.
— А в чем дело?
— Мы разговаривали-то с ней всего один или два раза, — сказал я. — Нельзя же после пары обычных разговоров вдруг взять и пригласить человека на свидание.
— Как раз так и надо!
— Мне кажется, надо сначала узнать друг друга получше, а не так, с бухты-барахты.
— Глупости! — сказал Уэйн. — Как раз в тот момент, когда вы уже знакомы, но отношения еще не определены, и нужно действовать. Девчонки делят ребят на «парней для дружбы» и «парней для потенциальных отношений». Важно сразу попасть в правильную категорию. Если ты будешь действовать в своем стиле, то в конце концов будешь записан в друзья, а сменить категорию потом очень и очень трудно. Она станет тебе рассказывать про парней, которые ей нравятся, а тогда уж лучше получить отказ в самом начале.
— Спасибо, — говорю, — но мой путь мне кажется более правильным.
— И у тебя, конечно, накоплена масса фактов, подтверждающих твою правоту.
— Иди ты знаешь куда!
— Прости, но у меня были другие планы.
Некоторое время мы молча курили, наблюдая за тем, как в домах вокруг постепенно гаснет свет. Заусенец луны укрылся за горсткой серых облаков, и я поежился от подступившей ночной прохлады. «Вот что чувствуешь, когда ускоряется время», — подумал я.
Уэйн повернулся ко мне и с серьезным видом затушил сигарету.
— Нам надо сделать татуировки, — сказал он.
Глава 11
В девятом классе я страшно увлекался плакатами с рок-звездами — очевидно, именно тогда я в последний раз занимался украшением своей комнаты. Над сосновым комодом-верстаком в углу висит увеличенный портрет девушки с альбома группы Duran-Duran «Рио». У окна, выходящего на ту же сторону, что и главный вход, висит плакат The Cure. На дальней стене, над кроватью, уместились сразу и Элвис Костелло, вопросительно глядящий поверх очков в стиле Бадди Холли, и Ховард Джонс, улыбающийся из-под залаченной челки, — фотография сделана минут за пять до того, как синти-поп был под смех и улюлюканье изгнан с музыкальной сцены. Мне казалось, у меня был более продвинутый музыкальный вкус — видимо, я в очередной раз не сделал поправку на пристрастность, которой грешат мои воспоминания. На секунду у меня поднимается настроение, потому что на двери ванной я вижу портрет молодого, бородатого Спрингстина, потеющего над гитарой, хотя я наверняка повесил его туда просто для солидности.
На двери моей комнаты, на кнопках, с мятыми и изодранными от многочисленных прикосновений белыми краями, висит плакат из «Звездных войн», прямо как в песне Everclear. Я тихо напеваю их строчку: Я хочу того, что я раньше имел, как плакат из «Звездных войн», что над кроватью висел. Невольно приходится усомниться в самобытности своей жизни, если она вся идеально укладывается в строки рок-песни.
На комоде стоит мой старый фишеровский проигрыватель. Я нажимаю большую серебряную кнопку пуска, и приборная панель загорается с громким хлопком, усиленным динамиками. Я завороженно наблюдаю за тем, как звукосниматель автоматически поднимается и перемещается в сторону вертушки, на которой уже крутится пластинка. Собственно, с чего бы ему не работать, но я все равно поражаюсь. Он воткнут в розетку, которая находится за комодом, и я помню, как пытался сдвинуть комод настолько, чтобы можно было просунуть вилку. Удивительно, как результат действия, совершенного ребенком, который потом вырос и стал мною, сохранился неизменным до моего возвращения — как будто было известно, что я вернусь. Внезапно в непрерывности времени происходит сбой, и мы с этим пареньком синхронизируемся: я отчетливо вижу его, ощущаю его мысли и страхи в своей голове, по моим жилам начинает бежать его более молодая кровь — на какую-то долю секунды, восприняв его на молекулярном уровне, я снова становлюсь им. У меня подгибаются ноги, и я быстро опускаюсь на кровать. Свою кровать. Из динамиков доносится скрипучая запись песни Питера Гэбриэла «В твоих глазах». Ну как тут не улыбнуться.
Я захожу в туалет в коридоре, и рука сама вспоминает, что рычажок слива нужно сначала подтянуть вверх, а уже потом нажимать, эдакая сантехническая причуда, от которой так и не избавились со времен моего детства — отец-то живет один, и туалет в коридоре ему без надобности. Я пытаюсь представить себе такое стечение обстоятельств, при котором отец мог бы воспользоваться этим туалетом, но у меня ничего не выходит. Есть туалет на первом этаже, есть в его спальне — сюда ему и заходить незачем, не такой человек Артур Гофман, чтобы ни с того ни с сего менять свой обычный сценарий справления нужды.
Вернувшись в комнату, я подхожу к двойному окну, которое выходит на лужайку перед входом, и рассеянно провожу пальцем по белой пластиковой решетке. Эту решетку установил отец, потому что голуби постоянно принимали большое окно за открытый проем и врезались в стекло. Хорошо помню этот кошмарный хруст костей, от которого я вскакивал с кровати ранним утром. Потом я неуверенно шел к окну и осторожно смотрел вниз, на крыльцо, где лежала оглушенная внезапным ударом птица. Обычно через несколько минут они отходили и снова взлетали в воздух, летели нетвердо, по кривой, потрясенные, но совсем ничему не научившиеся на своем болезненном опыте, кроме того что иногда воздух может неожиданно сгуститься и сбить их с неба на землю. С некоторой периодичностью эти удары оказывались смертельными, и мне приходилось брать в гараже красную лопату для снега и хоронить птицу в неглубокой безымянной могиле за изгородью. Когда мне пришлось во второй раз похоронить голубя с размозженным черепом, меня так сильно вырвало и потом еще так долго мутило, что отцу пришлось установить на окно решетку; при этом он ворчал себе под нос, что уж слишком я нежен.
В дверь звонят, и, как ни досадно мне отрываться от воспоминаний о музыкантах с жуткими прическами, разбившихся в лепешку птицах и моем нечутком отце, я встряхиваюсь и бегу вниз открывать.
То жалкое подобие человека, которое я вижу на крыльце отцовского дома, в обвисших джинсах и старой куртке с эмблемой «Кугуаров», оказывается Уэйном Харгроувом, но проходит некоторое время, прежде чем я узнаю его. От когда-то густых светлых волос осталось только несколько бесцветных прядей, которые в беспорядке раскиданы по его черепу, под глазами, провалившимися в глубь глазниц, залегли темные круги. Он страшно худой, угловатый, плечи сгорблены, локти торчат, и выглядит таким потухшим, как будто ему гораздо больше лет. И словно бы этого мало, на болезненно-прозрачной коже лба и шеи виднеются маленькие бордовые образования — зловещие признаки саркомы Капоши.
— Значит, слухи не врут, — говорит мой старый друг, опираясь о дверной косяк со знакомой легкостью, как будто бы только вчера, а не семнадцать лет назад он мог зайти ко мне в любой момент, как только ему вздумается. — Блудный сын вернулся в отчий дом.
— Добрые вести не сидят на месте, — отвечаю я с улыбкой, пожимая его руку. Я чувствую, как от моего рукопожатия под влажной, с папиросную бумагу толщиной, кожей смещаются как будто ни к чему не прикрепленные кости.
— В этом городе никакие вести не сидят на месте, — отвечает Уэйн. — Кому, как не местному пидору, это знать!
Мы некоторое время разглядываем друг друга.
— Как я рад тебя видеть, — говорю я.
Он ухмыляется, и в его опустошенном лице на какое-то мгновение проступает прежний Уэйн, молодой, напористый, вечно веселый.
— Что ж ты не скажешь, что я прекрасно выгляжу? Что годы пощадили меня?
— Как раз собирался спросить, как фамилия твоего диетолога.
Уэйн так громко и заливисто смеется, что я радуюсь, что решил не юлить.
— Можно мне войти? — спрашивает он неуверенно, и я замечаю перемену в выражении его лица, краткую вспышку сомнения, как если бы он ожидал, что его легко могут не пустить. В эту минуту я ощущаю слабый холодок той изоляции и отчужденности, которые он, конечно, испытывает в Буш-Фолс, будучи единственным открытым гомосексуалистом.