Александр Зиновьев - Желтый дом. Том 2
Потом мы рассказываем анекдоты, обычно — старые и несмешные. На сей раз всплыл всего один мало-мальски приличный. Сталину доложили, что обнаружен его двойник. Расстрелять, приказал он. Молотов робко заметил, что можно сбрить усы, и сходство пропадет. Хорошая мысль, обрадовался Сталин. Побрить усы! А потом расстрелять!
МНС
Хотя МНС и является самым бесцветным в бригаде, он заслуживает особого внимания хотя бы потому, что он из нашего учреждения. В партбюро, неофициально назначая меня старшим над сотрудниками, выделенными от учреждения для работы в деревне, мне так и сказали: обрати внимание на этого парня! То же самое мне сказал Товарищ из Органов, из районного центра: есть, мол, сведения! Но я обратил на него внимание не из-за просьб партбюро и Органов — мне на эти просьбы в общем-то наплевать, — а из-за того, что он отрастил длинные волосы и бороду. Молодой и красивый парень, сказал я ему еще в городе, а отрастил эту волосатую мерзость. Зачем это тебе? А затем, ответил он, чтобы дать пишу для размышлений таким мудрецам, как вы. Я рассмеялся такому ответу и предложил отметить предстоящую совместную поездку в деревню. Он согласился. Во время выпивки я и изложил ему кое-какие свои мыслишки.
Однажды, сказал я, я вдруг понял, что во мне произошло что-то очень важное, вследствие чего я утратил полностью страх смерти и ощутил готовность прекратить свою жизнь в любое время. Произошло это при следующих обстоятельствах. Мои собутыльники все куда-то испарились. Денег на выпивку не было совсем, а занимать не хотелось. И я просто бродил по городу, думая всякую всячину. Забрел в те места, в которых жил в юности. Улица наша исчезла совсем. Весь квартал перепланировали и застроили новыми высотными домами. Моя школа, раньше казавшаяся гигантской, теперь имела довольно невзрачный вид. Я пустился в воспоминания. Вспомнил умерших родителей, погибших на фронте братьев и соучеников, девчонок, в которых влюблялся... От прошлого, подумал я, очень мало что осталось. А скоро и совсем ничего не останется. Неужели все это было? Куда все исчезло? Почему? И мне стало не просто тоскливо, а ужасающе тоскливо. Мне захотелось броситься на асфальт, биться о него и кричать. Скоро и меня не будет, думал я. Пройдет немного времени, и все в мире будет так, как будто бы не было меня и всего того, что существовало вместе со мной. И потом помчатся столетия, тысячелетия, вечность... Зачем в таком случае были мои родители и братья, мои школьные друзья, соседи по дому?! Зачем есть я сам, а скоро — зачем был я сам?! Бессмыслица!.. Несправедливость!.. Обман! И за что все это? За какие преступления?
Вот так я травил свою душу часа два-три. И каких только я не наговорил проклятий природе! И каких только я не принимал решений! И вдруг все это мое сумасшествие прошло. Мне стало легко. И я уже с юмором взглянул на только что пережитое мною и на весь тот кусочек мира, в котором довелось мне появиться и просуществовать некое мгновение. Все правильно, сказал я себе. Никакой тут несправедливости и жестокости нет. Получил свое — и сматывай удочки! Уступи место другим. Готов ты к этому? Готов! В любое время. Хоть сию минуту и вот на этом самом месте!
После этого для меня начался новый (и вроде последний) период жизни — жизнь в состоянии готовности расстаться с нею. И тут мою, казалось бы, ясную и спокойную голову стали посещать странные проблемы. Раз ты готов расстаться с жизнью, так используй это состояние разумным образом. Как? Например, сбеги за границу, посмотри мир. Или заяви протест против попирания прав человека. А еще лучше — взорвись в Мавзолее (говорят, такие попытки были), подожги себя на Красной площади в знак протеста, шлепни какого-нибудь высшего чиновника, лучше — самого Генсека. На худой конец займись подпольной деятельностью, распространяй «самиздат», собирай материал для «Хроник текущих событий», помогай семьям сидящих в тюрьмах диссидентов... Да мало ли способов употребить жизнь разумно! Много раз я обдумывал эти проблемы. И пришел к выводу, что я не буду делать ничего подобного, потому что не хочу этого делать. Я не буду делать не из страха, а потому что не хочу, подчеркиваю это. Вот чего не понимают всякого рода критики нашего общества и нашего образа жизни.
Почему не хочу? Найти ответ на этот вопрос — значит найти ключ ко всем нашим проблемам. В самом деле, в жизни я не преуспел — всего лишь СНТС. Это в мои-то годы и с моими-то задатками! Смешно сказать — СНТС! Нет ни друзей близких, ни семьи, ни квартиры, ни видов на приличную пенсию. Так в чем же дело? А дело все в том, что, несмотря ни на что, наше общество есть МОЕ СОБСТВЕННОЕ ОБЩЕСТВО. Оно есть неотъемлемая часть моего «я» со всеми его ужасами, трудностями, убожествами. И Мавзолей, и Красная площадь, и глупый и тщеславный Генсек, и «гонения на диссидентов, и сами диссиденты, и КГБ, и подонок директор — все это и все прочее суть не просто обстоятельства и условия моей жизни, а сама моя жизнь, тело и душа моей жизни, ее ткань, ее содержание, ядро, основа. Повторяю, это общество со всеми его мерзостями есть мое общество. Не то чтобы я принимал его и был доволен им. Я не принимаю его. Я поношу его каждую минуту. Я презираю его. Я ненавижу его. Но это нисколько не влияет на тот факт, что оно мое. Подобно тому, как мы можем знать, что наши дети суть физические или моральные уроды, и можем не любить их за это и ругать, но при этом мы не в состоянии отменить сам тот факт, что они — наши дети. Я — продукт этого общества. Но и оно есть мой продукт, мое дитя, вернее — коллективное дитя миллионов таких людей, как я. И все те подлости и гнусности, какие мне довелось совершить в жизни (и еше доведется), проистекают из этого в высшей степени простого и очевидного факта, а не из трусости корыстного расчета, жестокости, зависти и прочих обычных качеств обычных людей. Эти качества лишь принимают ту или иную конкретную форму творимым нами мерзостям, но не определяют их, как таковые. Вот откуда надо танцевать в объяснении всего происходящего и нас самих. И я на этом стою.
Я сказал МНС, до такого перелома, как у вас, еще не дожил. Я еще ничего и никого не потерял. И страх смерти ко мне еще не приходил. Но я вас хорошо понимаю. Я родился и прожил всю свою жизнь в районе Лубянки. Но не только территориально: я ощущаю ее в самом себе. И если бы ее ликвидировали в прямом и переносном смысле, это была бы для меня самая тяжелая утрата. Может быть, я ее не перенес бы. Ого, сказал я. Мне, парень, тебя жаль. Тебе предстоит еще более жалкая участь, чем мне.
О форме лжи
У нас все и всегда врут. Но это не от некоей невоспитанности и испорченности, а в силу объективных законов общественной жизни в таких условиях. Вранье есть прием общественного сознания, благодаря которому люди концентрируют факты жизни во времени и выделяют их суть. То, что называют чистой правдой, есть рутина, скука, серость. Вранье есть субъективная форма ее суммирования и обобщения. Например, некто Н имел миллион неприятностей, каждая из которых по отдельности есть пустяк. А будучи распределены во времени среди множества других событий, они оставались почти незаметными. Они все вместе производят впечатление чего-то значительного, если только их облечь в форму вымысла. Упомянутый Н, например, выдумывал всякие неправдоподобные истории о попытках ограбления его, о покушениях на него и т.п. Не случайны потому всякого рода мистификации, которыми дурачат обывателей писатели и художники. Вот и мы, вернувшись из деревни, навыдумываем всяких небылиц о нашей жизни тут. И они будут лучше передавать суть этой жизни, чем другие, дотошно правдивые отчеты. Вранье есть вообще творческий элемент нашей жизни. И когда наши власти занимаются безудержным враньем, они в такой форме говорят правду. Надо только уметь в этой форме выделять ее подлинное содержание.
Постановка проблемы
Меня с рождения волновала проблема сна. Сначала я относился к ней чисто практически: спал. Спал при всяком удобном случае. При неудобном тоже, причем — с еще большим удовольствием. Спал в школе на уроках, особенно — обществоведения. Спал на лекциях в институте, особенно — по истории КПСС, политэкономии и философии. Тут я научился спать с открытыми глазами. Садился прямо перед кафедрой лектора, выпяливал на него глаза и немедленно засыпал. И лекторы читали свои одуряюще скучные лекции как будто специально для меня, очень любили меня за внимание и ставили приличные отметки, не спрашивая: такой любознательный и внимательный студент не может знать материал меньше чем на четыре. Спал я на бурных комсомольских собрациях, а потом — на серьезных партийных. Садился я обычно так, чтобы начальство из президиума видело кусочек моего тела (мол, я тут!), но не очень на виду, чтобы не сочли холуем. Не очень справа, чтобы не сочли реакционером. И не очень слева, чтобы не сочли левым крикуном. Не в самом центре, чтобы не сочли за беспринципного «ни рыба ни мясо», а где-то чуть-чуть в стороне, но поближе и не очень, чтобы. В общем, в самый раз. Спал я даже в седле — службу в армии я начал в кавалерии. Спал на посту у полкового знамени. Это были самые трудные часы в моей жизни. Ноги ежеминутно сгибались в коленках, сам я перегибался в районе пояса и шеи, винтовка вываливалась из рук, и я ее ловил, когда она почти касалась пола. А мимо сновали чины штаба. Для маскировки я делал вид, что беру «на караул». Хотя это было не по уставу, чинам штаба это льстило, и они только посмеивались над идиотом солдатом, не умеющим отличить ефрейтора от генерала. Только начальник Особого Отдела заметил вскользь, что я приветствую очень странно — как в японской армии.