Радий Погодин - Боль
Вера вздохнула судорожно и сказала, прижав к груди фотокарточку сына:
— Ты, Вася, меня не слушай, ты на Нинку свою любуйся.
Нинка смотрела с карточки чуть исподлобья, она всегда так смотрела, терпеливо, с едва уловимой усмешкой, как старшая. На других карточках Нинка была и озорная, и смеялась, запрокинув голову, но на всех, как и Верин маленький сынок, Нинка была прекраснее, чем бывают люди в природе.
Васька прислонился лбом к стеклу — вон они, Нинкины окна, темные. Вон труба водосточная, по которой он лазал, вон карниз, далеко выступающий. «Нинка, Нинка, я бы все водосточные трубы облазал, лишь бы ты, Нинка, была жива».
Он не сразу расслышал Верин голос.
— В том окне, где кресты не отмыты, Тося жила Клочкова. Помнишь? В третьем классе вы ей в рейтузы снегу натолкали, а потом принесли в школу, посадили на батарею, чтобы сохла. И еще кричали: «Тоська, сохни быстрее, а то простудишься и у тебя дети не родятся». В тех окнах Люба и Нюра — еще не приехали. Мы с ними к Сове ходили. Зря ты к Сове плохо относишься. Она учила нас не бояться темноты…
Совой прозывалась бывшая гадалка старуха Полонская-Решке, звали ее Савия Карловна.
Васька как-то встретил Сову на Смоленском кладбище у простенькой могилы Лидии Чарской, по которой девчонки с ума сходили. На могиле всегда лежали цветы. От девчонок всех возрастов. Со всего города. Говорили, что из других городов, даже из-за границы, приходили денежные переводы на кладбищенский храм с просьбой положить цветы на могилу писательницы.
Мальчишки все, как один, считали Чарскую «белой».
Сова перебирала цветы, истлевшие бросала в ведро.
— Мы с ней учились, — сказала Сова. — В институте благородных девиц на Знаменской улице. Лида считала — все дело в обряде. Если бы удалось придумать для всего человечества обряд, который бы всем пришелся, наступил бы порядок — Золотой век. Я считаю — все дело в том, чтобы было кого страшиться и кому сострадать.
— А я считаю, что завивать девчонкам мозги вы не имеете права, сказал Васька.
Но она как-то ласково махнула на него белой лавандовой рукой и хохотнула.
— Имею, имею…
Она научила девчонок гадать, чему они и предавались, сидя в темных углах двора.
Нинку Сова обожала — казалось, даже побаивалась.
— Там Коля жил Гусь, — грустно сказала Вера. — Ты Колю Гуся помнишь? Он за мной ухаживал. Правда, он был много старше. Коля мне письмо из госпиталя прислал. А я ему не ответила — зачем? Он и сейчас в госпитале я узнавала. У меня почти все знакомые по медицине. Скажешь, плохо поступила, что не ответила? А ты не знаешь, у меня тогда как раз сынок помер.
Васька смотрел на окна, за которыми когда-то жил Гусь — Коля Лебедев, тощий мечтательный миротворец. Его брат, драчун и смельчак Ленька, погиб. Анастасия Ивановна говорила, что Леньке посмертно присвоили звание Героя.
Прямо под Лебедевыми жил Женя Крюк. Старше их года на четыре и все равно их товарищ. Женя работал и всю получку проматывал с ними. Покупал сладких вин, лимонаду, конфет, колбасы, и накрывали они стол на пустыре за сараями, и угощал Женя всех. Отец его был сапожник, сутулый труженик. Мать, пышнотелая Даша, гуляла с инженерами и артистами. Мужа она презирала, кричала ему: «Счастлив будь, что я и с тобой живу, жужелица!» И он был счастлив. Шил модельную обувь. А Женя Крюк, их единственный сын, не хотел мириться с таким положением. Однажды он пристал к матери с кухонным ножом: «Чей я сын, говори!» — «Тут все в порядке, — ответила она ему. Когда я тебя родила, я была молодая — боялась молвы. А теперь я на любую молву плюю».
Приходя куда-нибудь, где был рояль — во Дворец культуры, в кинотеатр, в гости, — Женя непременно садился за инструмент и подолгу, если не гнали, играл нечто грустное и величественное, как закат. И музыкант со второго этажа Аркадий Семенович слушал его с замиранием сердца. Аркадий Семенович не пришел с фронта. И жена его, врач, не пришла с фронта. Мать осталась. Говорят, прописала племянницу.
— Я чай поставила. — Вера вошла в комнату умытая и подкрашенная. Считаешь?.. Я как стану к окну, так и считаю. Из нашего класса только ты пришел да Володя Вышка. В университет поступил. Ты его не встречал?
— Нет, — сказал Васька.
Внизу во дворе парни, которым, когда он уходил на войну, было лет по двенадцать, не вынимая рук из карманов, играли в мяч. Став кружком, они легонько перебрасывали мяч друг другу. Били пяткой из-за спины, били головой, но в основном легонько баночкой или носком. Девчонки линдачили у нагретой солнцем стены. Под окнами, где до войны жил Адам.
Длинный несуразный Адам.
Отец его был машинистом. Приехали они в Ленинград из Минска. Наверное, поменялись.
Сначала во дворе появился отец Адама в новой кожаной фуражке, осмотрелся, подвигал кадыком то ли в знак одобрения, то ли в знак грусти. Потом Адам вылез — руки его так далеко выпирали из рукавов, как ни у кого из мальчишек, хотя у всех рукава были короткими, — Адам, угловатый и меланхоличный, предтеча нового племени человеков, у которых главными на лице стали уши.
Дня через два он подошел к Ваське и спросил:
— Говорят, твоя матка курва?
Васька, не моргнув, выдал ему одну плюху за «матку» — это слово он считал оскорбительным, — другую за «курву» — это слово он тоже считал нехорошим, — да таких две, что за разъяснениями вечером к ним пришел Адамов отец и привел с собой сына с заплывшими глазами.
— За что? — спросил машинист.
Васькина мать коротко глянула на Ваську: к ней с такими разборами заявлялись часто, она предпочитала, чтобы Васька сам объяснялся.
— За вопросы, — ответил Васька.
— Какие?
— Спросить нельзя? — пробурчал Адам.
Машинист настоятельно попросил его повторить вопросы — мол, это нужно для справедливости.
Адам повторил уныло.
— Извините, — сказал машинист побледневшей, стиснувшей зубы Васькиной матери. — Мы домой спустимся. У него очи запухли, еще у него дупа запухнет…
Нужно отдать справедливость Адаму — не ревел Адам, кряхтел только.
А недели через две, к Адаму уже попривыкли малость, появился Барон, мослатый нахальный шестимесячный дог. Эти двое с первого этажа так громко стенали и скулили, угнетенные несправедливым разделением труда: «Сам на паровозе катается на юг и на Черное море, а мы с тобой дрова коли, как рабы Рима, полы скреби, кухарь, уроки учи…» — что женщины соседки, по большей части ответственные квартиросъемщицы, провозгласили Адама, а заодно и Барона, «бедными сиротками», поскольку Адам единственный во дворе рос без матери, и принялись ему все прощать. А он крутил на подоконнике патефон, учил Барона считать до ста, и оба не давали прохода девчонкам.
Как-то Адам остановил Нинку, она шла с этюдником, и потребовал показать картины. Он так и сказал: «картины». Нинка показала, она не стеснялась. Адам посмотрел, посопел, поднял ногу, чтобы ступить на порог квартиры, да так и застыл — задумался.
Может быть, через час Адам появился у Нинки и отдал ей все свои краски — и акварельные, и масляные — и свернутую в рулон бумагу.
— Батя говорит, я их без соображения тру. А ты их на хорошее употребишь, — сказал он, жестко произнося «р».
После Адама и некоторые другие мальчишки, поняв тщетность своих живописных усилий, а рисовали во дворе все, вручили краски и кисти Нинке. Отдавали даже цветные карандаши. Нинку вдруг все увидели и поразились странной ее красоте, странному ее взгляду: робость, смущение, стыдливость — милые основы будущих превосходств — в ее взгляде отсутствовали, как отсутствует суета в движениях большекрылой птицы. Нинка как раз была в той фазе познания, когда даже на самого близкого своего друга и верного человека, Ваську, смотрела, словно был он шмель на лугу, а она видела все сразу: и шмеля, и цветы — весь луг в равновесии с небом и ветром, цельно, как глыбу.
Васька в кухню прошел. Вера чай разливала.
«Какие они с Нинкой разные».
— Вера, Адам тебя любил. Все Нинку, а он тебя.
Вера подошла к нему: в одной руке чайник с заваркой, в другой — с кипятком.
— Вася, — сказала она. — Достань у меня из кармана бритвочку. — Она почти вплотную придвинула к Ваське грудь — на блузке у нее был кармашек. Ну, чего ж ты? — а в глазах голубых шемаханский блеск.
Вася сунул пальцы в Верин кармашек, ощутив через ткань упругость и белорозовость ее груди, — не было там никакой бритвочки. В Вериных глазах опадали фонтаны смеха.
— Дура, — сказал он. — Что я, не помню, как все пацаны вдруг стали бегать к тебе за бритвочкой? Нарочно карандаш сломает и к тебе — мол, дай бритвочку. А ты говорила, вздыхая: «Ну, сам возьми. В кармашке». Девчонки чуть тебя не убили.
— А я и не отказываюсь — дура. Но было приятно. У меня только-только грудь оформилась. Я тогда из вас могла что хочешь сделать.
— Не из меня.
— Чем гордишься — ты всегда на эту тему был недоразвитый. Ты и сейчас, Вася, не понимаешь — Нинкой вы все восхищались, а любили меня. На меня черт перстом указал, так моя бабушка говорила.