Александр Фурман - Книга Фурмана. История одного присутствия. Часть III. Вниз по кроличьей норе
Потом меня не стало, и я не вспоминал больше о друзьях детства. Но перед Новым годом ко мне приехал Костя Звездочетов (помнишь его?) и привез письмо С., который писал, что они работают теперь под руководством ЦК и Горкома комсомола, что все идет отлично, и приглашал в 182-ю школу на конференцию, где будут 2 члена ЦК, – посмотреть и, если понравится, включиться в работу. Я обрадовался в своей тоске и скуке – наконец-то займусь хорошим делом (ведь какое дело-то!). Встретились мы в метро со Звездочетовым, чтобы ехать туда, а он говорит, что в его школе вдруг поднялась буча, ему запретили ездить куда бы то ни было, вызвали родителей, «обвинили в антисоветской деятельности» и т. д., и что в связи с этим встреча в 182-й шк. откладывается. Все затихло на некоторое время. Смирнов по телефону мне сказал, что все это штуки Пантелеевой (директрисы), а так все нормально. И вдруг меня официально вызывают в Горком на конференцию (через мою школу). В Горком я по какой-то причине не смог пойти, но в школе все дико перепугались. Несколько раз я был у директора и от нее узнал, что «они» ходили к какому-то посольству, что-то кричали, изрисовали какими-то лозунгами всю 182-ю шк., кругом страсти, и что будто бы я – их начальник. На столе у нее лежало толстое дело, и она мне читала оттуда всякие ужасы. Я ей рассказал, что знал, отдал письмо и высказал свое мнение по этому поводу, так что она испугалась. Тайком к ней ходили Бася с папой (о чем они там говорили – не знаю). Потом вроде опять все затихло. А Тамара – парторг школы, и она мне ночью в поезде рассказала и то, что я уже знал, и многое другое: что этим делом занялся уже Горком партии, по всем районам были совещания директоров и пр., что всех «их» не будут принимать в институты, что я во всех документах фигурирую как один из главарей и что мне это «испортит всю карьеру» и, след., жизнь. Говорили мы с Т. долго и обо всем. Знаешь такие разговоры? Все собираются, говорят хорошие вещи, все выглядят хорошими, отличными людьми. Ты всех убедил своими страстными речами, всем все ясно – что хорошо, что плохо, все готовы бороться против плохого, а наутро все встают, и как будто не было никакого разговора, и каждый делает свои дела по-прежнему. Это ужасно. Я так накалывался уже несколько раз. После испытываешь разочарование и опустошение… Все уже спали, а Т. всё рассказывала мне про свои семейные горести и несчастья. Легли спать, а утром разошлись по домам.
В общем, всё кругом неясно, и чем кончится эта заварушка, меня почему-то мало трогает. Может, и посадят.
Пойдя в школу, я стал чувствовать прежнюю тоску, усталость, недосыпание и безмысленное гниение. Продержусь ли еще 1/2 года – не знаю. Весна и лето еще далеко-далеко. Кругом темно и серо, холодно. Устал от всего. Вот и тебя запутал еще одной глупостью, да еще невнятно рассказанной.
Вопреки советам, прочел написанное – черт с ним. Противно стало думать. Пойду глядеть в ТВ.
Спасибо за письмо. Почаще бы так! Пиши больше (если можешь и хочешь, конечно), а то засну.
Вот: почему никто не пишет о себе самом, а все придумывают образы и сюжеты; даже боятся и стараются отбросить всё личное – почему?
Тлею: то ли взорвусь во все стороны, то ли потухну.
Надоело!!! Пошел я.
Не обижайся на глупые письма, я хороши-ий…
14/1-75
Вечер
Бася прочла письмо, и оно произвело на нее страшное впечатление. Она сказала, что я все время стараюсь из себя чего-то изобразить, показать себя с какой-то действительно плохой и гадкой стороны, и еще что-то обидное, так что у меня уши покраснели. И так плохо, а тут еще уничтожающая критика. Неужели действительно так мерзко?! Я ей ответил, что всё, что человек из себя изображает, и есть он… Как хочется начать всё заново (кажется, пошлость!), но зачеркнув память о всей грязи, что была, избавившись от страха и мучительной неуверенности перед будущим, от грубости, одиночества и подлости в настоящем. Куда мне теперь идти от самого себя. Мне горько и страшно. Что меня ждет, если я не смогу вырваться из этого холодного дома – армия будет утюжить мои мысли, отнимать силы у моих глаз, ушей, пальцев, унижая то единственное, что я имею. Если я пройду это испытание, то меня ждет жизнь еще более ужасная, ибо у меня исчезнет надежда на скорый конец ее… – утомительная и ненавидимая работа, несовместимость с сослуживцами, злоба и раздражение на всё вокруг, полнейшее одиночество без любви и привязанностей – кому я нужен теперь уже. Десять лет я учился делать гадости и мерзости, пакостничал, и другие пакостили мне. Есть ли у кого из моих ровесников столько говна на теле, такие язвы и раны. Чувствовали ли они боль, какую несу я, страх и желание жить, жить – или сдохнуть в самой грязной, самой скверной яме. Сколько раз я чувствовал себя самой последней, самой униженной собакой, сколько раз подонки плевали мне в лицо, били, топтали самое светлое и чистое, как изгалялись и смеялись, когда я плакал и любил всех вокруг. Как вынести это. Как нести в себе. Как жить с такой ненавистью и жалостью, нерастраченной любовью и солнцем в груди. Куда ж мне деваться, в кого превратиться, в какое чудовище или звезду. Кто поймет вселенскую скорбь и разделит ее, кто утешит, спрячет мою распухшую голову у себя на груди, даст выплакаться за всё, за всё и за всех. В каком океане, на каком острове найти мне любовь, которая простит и защитит, у какого бога искать мне приюта.
Смеяться мне, хохотать теперь над собой, плакать. Молчать. Что я говорил – правду, ложь, игру. И забыть не умею. От кого скрыться мне под маской циничности. В огне сжечь бумагу. Почему так пусто в груди или желудке? Почему не хочется делать вид, что ничего не было.
Всё. Спать, и завтра – в школу.
Поколебавшись, Фурман решил это письмо не отправлять – слишком уж оно получилось истерическое.
3Еще в восьмом классе, когда закончилась игра в солдатики, Смирнов увлекся «политикой», став для своей компании источником будоражащих сведений о «тайной стороне» советской истории – от сталинских концлагерей, предвоенных репрессий в армии и пресловутого секретного пакта Молотова – Риббентропа до «нехороших» анекдотов о современных руководителях партии и государства. От него же Фурман получил на одну ночь ксерокс с журнальной публикацией «Мастера и Маргариты», а позднее – «Один день Ивана Денисовича».
Судя по всему, за последний год Смирнову удалось развернуть в школе чрезвычайно бурную деятельность, завершившуюся грандиозным «политическим» скандалом на всю Москву. Впрочем, толком понять было ничего невозможно. О случившемся Фурман узнал, только когда его неожиданно вызвали к директору. Поначалу он очень растерялся, так как директриса сходу обрушилась на него с какими-то яростными обвинениями: мол, они его, троечника, приютили, а оказалось, что пригрели змею, которая хочет им все разрушить. Но они ему не позволят, он в два счета вылетит из их школы, а его родителям придется отвечать по партийной линии – и т. д., и т. п. Когда Фурману наконец предоставили слово, он, с трудом собравшись с силами, сказал, что просто не понимает, о чем идет речь, и попросил объяснить, что он такого плохого сделал. «Ах, так ты, значит, ничего не понимаешь?!» Директриса возмущенно придвинула к себе толстую папку, надела очки и, водя пальцем по каким-то бумагам, грубо спросила: «Ты знаком с Мироновым?» Нет. «Подумай хорошенько. Дело очень серьезное. От того, насколько ты будешь сейчас откровенен, быть может, зависит все твое будущее. Поэтому я спрашиваю еще раз: известен ли тебе человек по фамилии Миронов?» Да не знает он никакого Миронова! Хотя… ну да, в его старой школе до восьмого класса учился парень, которого звали Женя Миронов. Но с тех пор они не встречались. А с ним что-то случилось? Но ему было сказано, что вопросы здесь будет задавать не он. Большинство названных затем по списку фамилий принадлежали его бывшим одноклассникам, но некоторые были ему совершенно неизвестны. На вопрос «Что тебя с ними связывает?» он, не переставая удивляться, рассказал об их многолетней общей игре в солдатики, о придуманной ими планете Архос и собственных государствах. Только ведь все это было уже очень давно… Директриса заметно успокоилась, но все еще не могла поверить своему счастью, – выяснилось, что Смирнов, верный своей провокаторской тактике, без ведома Фурмана включил его в списки своей организации в качестве одного из ее руководителей. Кстати, Фурман до сих пор даже не знал, как она называется! Не ответив, директриса стала зачитывать состав преступлений «подпольной антисоветской организации под руководством Смирнова и Миронова». Да, ребята действительно, что называется, погуляли… Впрочем, все описываемые псевдореволюционные бесчинства были вполне в смирновском духе. Бедный Мерзон… Бедная старенькая 182-я школа… Даже ее противную директрису – мать Пашки Королькова – стало жалко: вконец обезумевшие террористы неоднократно угрожали ей и членам ее семьи по домашнему телефону и изрисовали все стены в подъезде ее дома матерными лозунгами. Господи, а Пашке-то каково?.. Единственное, чего Фурман не мог себе представить, так это того самого простодушного троечника Миронова в роли лидера движения. Было непонятно, откуда его вообще выкопали и мог ли он при этом измениться настолько, что даже Смирнов по сравнению с ним выглядел заблудшей овечкой? А может, это его очередная хитрость? И вдруг после случайной обмолвки директрисы все встало на свои места: оказалось, что «Миронов» – это «партийный» псевдоним старинного фурмановского дружка Кости Звездочетова, бывшего японского императора. Костя теперь тоже учился в какой-то окраинной школе, и, судя по материалам «дела», там все обстояло еще хуже, чем в 182-й…