Криста Вольф - Кассандра
Мой брат Троил упал. Ахилл, этот скот, на нем. Я не хотела верить, но поверила тут же, я уже не раз становилась сама себе противна из-за этого. Если я правильно видела, он душил лежачего. Случилось нечто, что превосходило мое, превосходило наше понимание. Кто мог видеть, увидел в первый день: эту войну мы проиграли. На этот раз я не закричала. Не впала в безумие. Продолжала стоять. Не заметив, раздавила в руке глиняный кубок.
Но это еще не худшее, худшее впереди. Троил, в легком панцире, еще раз поднялся, ускользнул от рук Ахилла и бросился бежать. О боги, как он умел бегать! Сначала без цели, потом — я кричала, махала ему — он побежал ко мне, к храму. Спасен. Мы проиграем войну, но этот брат, в эту минуту самый любимый, спасен. Я бросилась к нему, схватила его, потянула, задыхающегося, обессиленного, внутрь храма, к изображению бога, где он был в безопасности. Тяжело дыша, приблизился Ахилл, на которого я больше не обращала внимания. Брат ловил ртом воздух, я развязала шлем, распустила панцирь на груди. Мне помогала Эрофила — старая жрица, которую я ни до, ни после того не видела плачущей. Мои руки летали. Кто жив, еще не потерян. И для меня не потерян. Я буду за тобой ухаживать, брат, любить и, наконец, узнаю поближе. Брисеида будет довольна, шептала я ему на ухо.
И тут вошел Ахилл, скот. Убийца вошел в храм, в храме потемнело, когда он стал в дверях. Чего он хотел, этот человек? Чего он, вооруженный, искал в храме? Минута ужаса: я поняла. Он засмеялся. Каждый волосок поднялся на моей голове, а в глазах моего брата был только ужас. Я бросилась на Ахилла, он отбросил меня в сторону, как пылинку. Враг приближается к брату. Как растлитель или как убийца? Но разве соединимы в одном человеке любовная страсть и страсть к убийству? Смеют ли люди терпеть такое! Застывший взгляд жертвы. Пританцовывая, приближается преследователь. Теперь я вижу его со спины, похотливый скот. Он берет Троила за плечо, гладит его, беззащитного, — ведь я, несчастная, сняла с него панцирь, — ощупывает его. Смеясь, все время смеясь. Хватает его за горло. Неуклюжая, короткопалая, волосатая рука на горле брата. Сжимает. Сжимает. Я повисла на руке убийцы, жилы на ней натянулись, как шнуры. Глаза брата выступили из орбит. На лице Ахилла похоть. Обнаженная, ужасающая мужская похоть. Раз существует такое, значит, возможно все. Тишина. Он стряхнул меня, я ничего больше не чувствовала. Теперь враг, чудовище, поднял перед статуей Аполлона свой меч и отделил голову моего брата от туловища. Человеческая кровь хлынула на алтарь, как кровь наших жертвенных животных. Жертва — Троил. Убийца, мясник, палач с жутким воем побежал прочь. Ахилл, скот. Долгое время оставалась я бесчувственна.
Чье-то прикосновение. Рука ложится на мою щеку, словно впервые в жизни обретшую дом. И взгляд, который я узнала. Эней.
Все, что было до сих пор, — смутное предчувствие, невоплощенная тоска. Эней — действительность, и, верная ей, одержимая ею, я хватаюсь за нее. Энею в такое время здесь нечего было делать.
«Я ухожу», — сказал он мне. «Иди», — сказала я. Ах, он умел исчезать. Я ничего не крикнула ему вслед, не пошла за ним и не справлялась о нем. По слухам, он ушел в горы. Иные презрительно усмехались. Я не заступалась за него. Не говорила о нем. Душой и телом была я с ним. С Энеем. Теперь я жила. Поддержкой, которую даешь мне ты, я не поступлюсь. Ты меня не понял тогда, в последний раз, и в гневе швырнул змеиное кольцо в море. Но подожди, об этом еще рано. Наш разговор с тобою впереди. Если он мне понадобится. А он мне понадобится.
Я настояла на том, чтобы в совете меня выслушали как свидетельницу смерти Троила. Я потребовала, чтобы они немедленно прекратили войну. «Но как?» — в растерянности спросили они. «Правдой о Елене, — ответила я. — Жертвой. Золотом или товарами, как они захотят. Главное, чтобы они ушли, чтобы не шел от них на нас чумной дух. Согласиться со всем, что они потребуют, с тем, что Парис, увезя Елену, жестоко оскорбил священный для всех нас закон гостеприимства. Разбоем и вероломством должны считать это греки. Так говорят они женам, детям, рабам. И они правы. Прекратите эту войну».
Мужчины побелели. «Она сумасшедшая, — услышала я шепот. — Она сошла с ума». Царь Приам, отец, медленно поднялся и грозно закричал, я в жизни не слышала такого крика. Его дочь! Она, именно она, здесь, в совете Трои, свидетельствует в пользу врага. Вместо того чтобы прямо, и открыто, и громко здесь, в совете, в храме, поднять свой голос в защиту Трои. «Я защищаю Трою, отец», — сказала я еще тихо, но не смогла подавить дрожь. «Так быстро забыть смерть брата, смерть Троила, — царь сжал кулаки. — Выведите ее отсюда, она мне больше не дочь». Снова руки, снова запах страха. Меня увели.
В совете обсуждали еще, рассказал мне Пантой, прорицание оракула — слух о нем уже носился по улицам Трои: Троя победит в войне, только если Троил достигнет двадцати лет. Разумеется, все знали, что Троилу было семнадцать, когда он погиб. По утверждению Эвмела, за этим слухом стоял Калхас-прорицатель, изменник Калхас. «Тогда я предложил, — сказал Пантой, — декретом признать Троила двадцатилетним. А Эвмел прибавил, что каждый, кто посмеет впредь утверждать, будто Троилу было семнадцать, когда его убил этот скот, понесет кару. Я сказала: «Меня первую надо покарать». — «Ну и что же, Кассандра, — ответил Пантой. — Почему бы и нет?»
На меня повеяло холодом.
Однако царь Приам защищался. «Нет, — сказал он, — оскорблять покойного сына ложью? Нет. Без меня». Были времена — я еще помню их, — когда умерший был священен, во всяком случае у нас. Новое время не уважало ни мертвых, ни живых. Я поняла это не сразу. Оно проникало сквозь все щели. И у нас носило имя — Эвмел.
Я слишком облегчаю себе жизнь, поучал меня грек Пантой. Мне невыносима стала его манера прятаться за мутными поучениями, но я — я-то не была в его шкуре грека в Трое. Я как-то в гневе спросила его, уж не думает ли он, что я донесу на него Эвмелу. «Как могу я это знать? — ответил он с улыбкой. — В чем бы ты меня уличила? Мы оба понимаем: Эвмел обходится без причин». Разумеется, спустя годы он все-таки настиг Пантоя — руками женщин. Как слепа я была, как слепа, что не разглядела за игрой Пантоя страха.
Так как времени больше нет, самообвинений мало. Я должна спросить у себя, что же сделало меня слепой. К моему стыду, я была уверена, что готовый ответ давно лежит во мне. Не пора ли мне спуститься с повозки? Твердое сиденье сплетено из ивы. Одно утешение: эти ивы растут у нас на реке, на Скамандре. Туда за ивовыми прутьями ходили и мы с Ойноной в начале войны. Из них мне надо было сплести себе ложе. «Они смиряют любовные желания», — серьезно сказала Ойнона. «Тебя прислала Гекуба?» — «Арисба». Арисба. Что она обо мне знала? Ей, Ойноне, тоже пришлось спать на ивовых прутьях все месяцы, что Париса не было. Имени Энея она не произносила никогда. Рассеянно слушала я ее отчаянные жалобы на Париса, которого испортила чужая женщина. Что затевала Арисба? Хотела меня предостеречь? Наказать? Рыдая от ярости, лежала я на ивовом ложе. Ничего не помогало. Я непереносимо томилась по любви — жажда, утолить которую мог только один-единственный человек, в этом не оставляли сомнения мои сны. Как-то я взяла к себе на ложе совсем юного жреца, которого я обучала и который меня чтил, Я утишила его пламя, но сама осталась холодна и мечтала об Энее. Я стала внимательнее к своему телу, оно, кто бы мог подумать, подчинялось снам.
Помню, еще два раза пришлось мне иметь дело с плетеной ивой. Один раз, когда я сидела одна в заключении. Моя темница тоже была сплетена из ивы, да так тесно, что ко мне едва пробивался свет. И потом, когда мы, женщины, относили в пещеры поросят на ивовых прутьях. Для Кибелы. Тогда я уже не верила в богов. Ива, последнее мое кресло. Моя рука безотчетно высвобождает тонкую веточку. Веточка надломилась, но не поддается. Я теперь уже сознательно начинаю тянуть и поворачивать ее, я хочу ее освободить. Я хочу взять ее с собой, когда сойду с колесницы.
Теперь жена убивает Агамемнона.
Сейчас, сейчас моя очередь.
Оказывается, я не верю в то, что знаю.
Так было и так будет.
Я не знала, что это будет так тяжело, даже в тот день, когда меня охватило отчаянье, что все мы сгинем, не оставив следа: Мирина, Эней, я. Я сказала ему об этом. Он промолчал. Он не нашел никакого утешения, и это утешило меня. Он хотел, когда мы виделись последний раз, дать мне свое кольцо, свое змеиное кольцо. Я отказалась глазами. Он бросил его с утеса в море. Дуга, которую оно описало, сверкая, выжжена в моем сердце. Никто никогда ничего не узнает об этом, таком важном для нас. Таблички писцов, твердеющие в пламени Трои, сохранят для будущего дворцовые счета, записи об урожае, кувшинах и оружии, о пленных. Но для боли, счастья и любви нет знаков. По-моему, это особенно больно.
Марпесса поет близнецам песню. Она выучилась ей, как и я, у Партены-няни, своей матери. Когда ребенок гаснет, говорится в ней, его душа, прекрасная птица, полетит к серебристой оливе, а потом медленно туда, где заходит солнце. Душа, прекрасная птица, иногда легкая, как касание пера, а иногда сильная, болезненно трепещет в груди. Война нанесла мужчинам удар в грудь и убила прекрасную птицу. Только когда война потянулась и за моей душой, я сказала «нет». Странно, движения души походят на движения детей в моем чреве — легкие касания, легкие трепетания, как во сне. Когда я впервые ощутила эти призрачные движения, они потрясли меня, словно рухнула плотина, и сдерживаемая ею любовь к детям навязанного мне мужа с потоком слез хлынула наружу. В последний раз я видела своих детей, когда неуклюжий Агамемнон споткнулся на пурпурном ковре и исчез за дворцовыми дверьми. Больше ни взгляда на них. Марпесса укрыла их покрывалом.