Людмила Петрушевская - Жизнь это театр (сборник)
Бабы не задумываются над тем, что такое Надежда, они не жалеют ее, но какая-то совесть в них начинает глухо ворчать при виде черной, как бы спекшейся фигуры, прошедшей чуть ли не адское пламя, хотя какое там пламя! Грязь на ней осела, засалила с ног до головы.
— Надежда, ты чего сегодня не помылась, у нас гигиена! — беззлобно, но с оттенком истерики заводит беседу Светка. — Придет санэпидстанция, смотри! Штрафанут на фиг из-за тебя!
Под этот крик и под глухие возражения Надьки течет время, пока Надька не исчезает совсем.
То есть и раньше она проваливалась куда-то сквозь землю на день-два, но потом опять объявлялась ниоткуда как нечистая сила, ноги иксом, коленки вместе, косолапая, влекомая ветром вроде грязного привидения, в шапчонке блином, лицо более-менее лиловое от мороза.
Но тут ее нет и нет, уже две недели нету, за провизией ходит уборщица Алексевна, все исполняет, хотя и тоже не без ругани и претензий — но куда там ей до изощренного тихого мата Надежды! Куда ей до той недвижной гордыни, до этого естественного презрения к людям! Каждые два дня уборщицу наносит на горькие рассказы о бедственном ее положении, то есть просит накинуть деньжат. Надька о деньгах никогда речей не заводила и ни на что не жаловалась, это была Надька!
Парикмахерши беспокоются, но не до такой степени, чтобы начать ее разыскивать.
Только вспомянут иногда, а поскольку вспоминать принято хорошее, то и на ум приходит, что Надежда любила детей.
У Светочки иногда проблема куда девать ребенка, девочка в первом классе и на каникулах сидит одна дома у телевизора, это не всегда безопасно, люди стучат в дверь, ребенок может открыть, один раз сама Светочка впопыхах распахнула по звонку дверь утром, ее трое в масках пихнули в ванную, один остался с нею, в руке пистолет, даже поговорили, баба ты классная, как тебя зовут, ага, дальше Светочка плачет, у нее была долгая депрессия после того как их обчистили. Все вынесли, но не в этом дело. Все купила опять. Полгода Светочка принимала какие-то таблетки и ходила как в воду опущенная, потом (вот и результат) стала пить.
Так что Светочка берет ребенка на работу, девочка сидит на пуфике, сама с собой поет, перебирает бигуди, флакончики, любуется на свои покрытые лаком ноготки, отвечает на вопросы Леночки и Наташки — и вот тут Надежда после обеда сидит как пришитая на корточках возле ребенка, не уходит, глазенки ее раскрываются и сверкают как от слез, маленькое, темной кожи лицо идет складками: Надежда улыбается.
— Доца, — непривычно шелестит она, — иди ко мне, доца.
И кривые пальчики ее робко трогают девочку за плечо.
— Оставь ты ребенка в покое, — в какой раз вскрикивает занятая работой Светочка.
Надька обижается, исчезает, потом вдруг снова появляется, приносит ребенку подарок: ленту. Сбегала к метро в универмаг, купила в дамском галантерейном отделе самое светлое, чистое и драгоценное, голубую ленту, кусок длиною в метр, чего у самой у нее в жизни, видимо, никогда не было (мать-алкоголичка, пятеро братьев-сестер, в юности Надька украла в булочной слойку с прилавка, продавщицы поймали, вызвали милицию, Надьку посадили, она давно ошивалась в булочной, ее заприметили).
От ленты возникает (в первый раз) неловкость: Надежда протягивает голубую ленту ребенку, а девочка качает головой, презирая этот дар. «Зачем мне? — вопрошает этот избалованный игрушками ребенок, но тут мать, Светочка, резко велит: возьми, мол. И другие бабы в один голос: возьми, это тебе от души.
Но сколько могла тянуться эта история — имеется в виду история Надьки и парикмахерш, сколько могла продолжаться эта идиллия, год или три? Алкоголички не живут долго, Надька покашливает, ей уже под сорок, она худовато одета, ботинки мальчиковые холодные, да и поистоптались как у Акакия Акакиевича, и добыты были явно старым способом, в урне обувного магазина, там многие оставляют обноски.
С помощью парикмахерш она так и тянула, изо дня в день, свое скупое существование, питалась из бутылки, — и вот результат, Надьки нет уже месяц, нет сорок дней, и Наташка со Светочкой в очередной выходной покупают папирос, каких-то шоколадок, сомневаются насчет водки, решают не брать и так и едут на троллейбусе к Надьке на квартиру, поскольку пришла окольными путями, через Алексевну, весть: Надьку привезли из больницы домой.
Стесняясь самих себя, бабы идут по указанному адресу, как-то неловко, не подружку же навещают, а кого: большой вопрос. И наконец входят в бедняцкую, загаженную, холодную квартирку, и там, в запроходной комнате, лежит под зеленым одеялом Надька, чистая (только из больницы же), лицо худое, цвета желтой глины, скулы обтянуты, вылез тонкий нос, глаза большие, под огромными веками, не смаргивают, глядят в верхний угол. По виску ползет слеза.
У постели сидит какая-то родственница, маленькая толстая женщина в бордовом байковом халате, и приветливо встает:
— А она все вас ждала, Светочка и Наташенька придут, говорила. Все ждала.
У Надежды раскрываются глаза, они явно светятся радостью, она смотрит на парикмахерш, что-то пытаясь шепнуть, шевелятся желтые пальчики на зеленом одеяле, как бы собирая пух, как бы отбрасывая его.
— Обирается, — говорит женщина. — Она обирается с утра.
Обсуждают, что напрасно отдали из больницы, что ночью была «скорая», что сказал врач: состояние средней тяжести, ждите самого плохого. Так простодушно прямо при больной рассказывает толстушка.
Надька медленно переводит взгляд в угол потолка, новая слезка скатывается с виска. Сестра заботливо вытирает ее пальчиком. Надька делает вдох, и на том дело останавливается, женщины ждут нового вдоха, но время идет впустую. Бабы молчат.
Толстушка крестится и, поперхнувшись, как бы кашляя, начинает трястись от плача. Светочка и Наташка льют слезы.
Они потом рассказывали в парикмахерской Ленке, что Надежда нас ждала и дождалась, без нас не умерла, знала, что мы придем обязательно.
Шато
Шато, о шато-шато, ударение на «о», при звуках этого слова сердце раскрывается, в него заползает седой туман утра, открытое ведь стояло окно в шато всю ночь, и к завтраку, когда седая Нина постучала, комната там, за дверью, была полна тумана, так казалось, слесарь вскрыл замок, а в номере царил туман, молчание, сырость, тело находилось на полу, рука вытянулась в сторону тумбочки, на которой лежали спасительные таблетки, и застыла. Не достал рукой, упал, а потом туман заполз и укрыл его с головой, Нина увидела тело как бы в тумане. Шато, такой двухэтажный дом отдыха, пансионат, постояльцы гордо называли его шато, замок по-французски. Нина и Сергей тут были старожилы, они что ни лето нежились в деревянных покоях, у каждого с течением времени образовалось по отдельному номеру, так было удобнее Сереже. Сережа к своим седым годам страстно влюбился, буквально как мальчик, влюбился тут, в шато, несколько лет тому. И поехало-пошло: гулянки по берегу, по улочкам, на лодке на острова, вечером вино в номер и тихо сидят без седой Нины, тихо-тихо. Она не за стенкой, а через лестничную клетку, совсем далеко, даже за поворотом. Так Сергей устроил, якобы не было комнаты рядом. И так она его и нашла, через три номера на четвертый, сквозь вскрытую дверь голым на полу, кровь остановилась в жилах. Не успел надеть пижамку. Холодно, холодно ему было.
Седая Нина вообще была резкой, гордой, вечно равнодушной к мужу женщиной, это он ее любил и за нее цеплялся, не она. Все знали. Это именно Сережа, никто его не звал, ушел от мамы в жуткую квартирку Нины, где она гордо коротала жизнь с дочкой и своей мамой, и он туда вселился, буквально ушел из дома после одного семейного разговора. Он тогда привел к маме в свою огромную, барскую, композиторскую квартиру эту нищую Нину, редкостную красавицу с косой, очи как звезды, зубы белой скобочкой когда улыбается, улыбалась редко. Матери Сережи, певице меццо, Нина ошибочно улыбнулась, ослепительно блеснула белыми зубами, а мама Сережи была сама красавица, оперный театр, малые роли, и она не приняла Нину. Нина все как бедняк сразу поняла и вышла вон из богатого дома, не пролив своих слез, а Сережа, минута прошла, выскочил вон и, о удача, именно в ту сторону, где уже брела Нина, неизвестно о чем размышляя. Он ее обнял, прижался щекой к плечу как сыночек, и так и ушел с ней туда, в полуподвал, к новообретенной теще и малолетней новой дочери. Сережа пылал любовью много лет, пылинки сдувал, отчитывался во всем по телефону, при полном равнодушии Нины, которая иногда говорила посторонним: «Я не люблю Сережку». Так точно она и сказала, когда с Сережиной работы позвонили (он состоял в музыкальной организации как певец без голоса на должности редактора афиш и программок, а также был на подхвате, когда надо было встречать гастролеров и т. д.) — то есть Нине позвонили и сказали, что Сережа лежит в городе Симферополе без памяти в больнице, диагноз такой-то. Женщины с Сережиной работы привезли ей деньги на билеты в Симферополь и обратно, в первый раз посетили дом и обнаружили дверь в квартиру настежь (в композиторскую как раз квартиру, куда Сережа все-таки привел Нину, так как мать свалилась и нужен был женский уход, а потом случились и похороны). Дверь в эту квартиру стояла настежь, красавица Нина была пьяна в дым и сказала ту самую фразу растерявшимся и затем обозленным бабам. То есть «я Сережку не люблю». В силу этого высказывания и общего состояния дел бабы не передали Нине деньги, побежали сами купили билет в ту сторону и буквально сунули в симферопольский поезд бледную, протрезвевшую Нину с небольшой посылкой и деньгами на обратную дорожку. Риск был, конечно, большой, что Нина исчезнет на первой попавшейся станции, но все обошлось, т. е. жена посетила мужа. Правда, просидев у постели тяжелобольного один день, следующей же ночью она, как выяснилось, отправилась назад, неизвестно почему. Все были в шоке.