Томас Вулф - Паутина и скала
Мимо этих домов Джордж всякий раз проходил с чувством подавляющей беспомощности. Не потому, что они были такими уж огромными, массивными. Беспомощность у него вызывало сознание, что их невозможно хотя бы примерно измерить в обычных единицах веса. И не имело значения, что здания всего трех-четырехэтажные, они подавляли его, как ни одно здание в Америке.
Когда Джордж думал о Нью-Йорке, об ужасающем виде Манхеттена, покрытом кратерами ландшафте его парящих башен, он казался громадной фантастической игрушкой, построенной изобретательными детьми, так, как дети строят маленькие города из картонных коробок, аккуратно проделывают в картоне множество окон, а потом зажигают за ними свечи, чтобы создать иллюзию освещенного города. Даже какое-то старое американское здание, какой-нибудь старый склад с необыкновенно, приятно гладкими глухими стенами (они всегда почему-то напоминали Джорджу о волнениях в 1861 году и об иллюстрациях в старых номерах журнала «Харперс Уикли») казались по сравнению с этими строениями лишь немного прочней бумаги. Всякий раз, возвращаясь домой, он просыпался утром на судне в Карантине, выглядывал в иллюминатор и видел очень волнующую, пробуждающую воспоминания сцену – первый вид американской земли, влажную, буйную, несколько бледную зелень, выцветший флаг и в высшей степени необыкновенное, волнующее, впечатляющее, мгновенно вспоминаемое с потрясением узнавания и благоговения зрелище белого каркасного дома или здание из шелушащегося кирпича ржавого цвета – с ощущением, что все они так похожи на игрушки, так непрочны, что он мог бы носком ноги пробить отверстия в их гладких глухих стенах, дотянуться туда, где шпили и бастионы Манхеттена купались в утренней дымке, будто нечто хрупкое, легкое, плавающее в воде, и скосить все это одним взмахом руки, схватить и выдернуть с легкостью, словно луковицы.
Однако, проходя мимо этих зданий на Терезиенштрассе или огромных, массивных фасадов на великолепной Людвигштрассе, Джордж всякий раз чувствовал себя беспомощным, словно ребенок в мире громадных предметов, объем которых не может осмыслить. Чувствовал себя маленьким, как Гулливер среди великанов. У него было чувство, будто у каждой двери, в какую входил, ему приходилось вставать на цыпочки, чтобы дотянуться до ручки. Хотя он и сознавал, что это не так.
Сам пансион представлял собой скромное жилье, занимавшее два верхних этажа здания. Управляла им молодая женщина, фрейлен Бар. У нее были два брата, холостяки, оба работали в городе. Старший, лет сорока, был приветливым добродушным человеком среднего роста, полноватым, с нездоровым румянцем и короткими усиками. Джордж не знал, чем он занимался. Работал в какой-то конторе. Возможно, был канцеляристом, кассиром или бухгалтером – конторским служащим.
Младший, Генрих, был высоким, худощавым. Ему было за тридцать, два года он провел на войне. Работал в большом бюро путешествий на площади, которая тогда называлась Променаден Платц. Джордж заходил по утрам туда повидать его. Генрих выдавал деньги подорожным чекам, принимал заказы на железнодорожные и пароходные билеты, давал путешественникам и туристам всевозможные советы и сведения о путешествиях по Баварии и по всей Европе, зарабатывал явно не очень много. Одежда его была аккуратной, но слегка потрепанной. У него было серьезное, рябое, усеянное глубокими старыми щербинками лицо. В нем, как и в сестре, было что-то сдержанное, спокойное, замкнутое, унылое, но приятное и честное.
В свое время, да, собственно, и теперь они были «приличными людьми» – не обладали высоким общественным положением, не учились в университетах, не принадлежали к военному или аристократическому сословию, к лицам свободной профессии, но постоянно сохраняли определенный уровень светскости и, видимо, до войны жили более обеспеченно. Собственно говоря, в пансионе ощущалась атмосфера если не нищей, то по крайней мере захудалой светскости, какую встречаешь в пансионах подобного типа, в «приличных домах», по всему миру. Такой, например, можно обнаружить в американском городке, где есть колледж. Хозяйкой его окажется какая-нибудь дама с истощившимся состоянием, однако весьма настырная в вопросе собственной светскости и родословной. Подчас даже слишком настырная. Склонная то и дело твердить студентам, что, принимая их «в свой дом», она, разумеется, полагала, что они «джентльмены», что ждет от гостей «своего дома» подобающего гостям поведения, и если окажется, что в своих суждениях ошиблась, что кто-то из принятых в дом не является джентльменом, то будет вынуждена выселить его из занимаемой комнаты.
Нельзя сказать, что заведение фрейлен Бар было всецело таким. Ей хватало ума и такта не заниматься подобной ерундой. Это была высокая, смуглая брюнетка тридцати пяти лет, типичная баварка, очень спокойная, очень умная, очень прямая и честная. Принадлежала к хорошему типу женщин, каких часто встречаешь в Германии, они, кажется, чудесным образом лишены кокетства и феминизма, присущих многим американкам. На свой неброский, баварский манер была красива.
Джордж ничего не знал о ее прошлом. И почти ничего о настоящем. С жильцами она находилась в хороших отношениях. Была дружелюбной, внимательной, любезной, однако чувствовалось, что у нее есть своя жизнь, не связанная с пансионом. Джордж не знал, была ли она когда-нибудь влюблена в кого-то, были ли у нее любовные связи или нет. При желании она определенно могла бы их завести, и Джордж был уверен, что если хотела бы, то заводила бы. Вела бы их честно и просто, с достоинством и страстью, а если б они обернулись скверно, она таила бы страдание глубоко в душе, не стала бы доставлять удовольствие себе или приятельницам истерикой.
И все-таки жизнь этого пансиона обладала какой-то застенчивой сдержанностью, атмосферой поддерживаемой светскости. Он поразительно походил на определенный разряд пансионов, которые Джордж знал повсюду. На пансион, который он знал в Лондоне на Тэвисток-сквер, в районе Блумсбери. На другой, носивший громкое название «частного отеля» в Бате. На пансион в Сен-Жермене, пригороде Парижа, где он жил недолгое время. Принадлежал, в сущности, к огромной компании «Светские пансионы мира, лтд.». В пансионе фрейлен Бар боялись громко смеяться, хотя часто хотелось. Побаивались говорить естественным голосом, во всеуслышание, откровенно, увлеченно, вступать время от времени в оживленный спор или дискуссию. Голоса жильцов были понижены, смех вежливо сдержанным, разговоры деликатно немногословными. Джорджу казалось, что все жильцы слегка стесняются друг друга, что они не в меру тактичны, а также не в меру критичны. Словом, атмосфера была не особенно непринужденной, светскости добивались, жертвуя естественностью, сдержанности за счет увлеченности, вежливости ценой сердечности.
Так же обстояло дело и с едой. Впервые в Германии Джордж оказался в таком месте, где всего было в обрез. Он не осмеливался попросить добавки, потому что не просил никто. Его беспокоило чувство, что еды еле-еле хватает, и мучительное подозрение, что если кто-то, не сдержавшись, попросит вторую порцию, то получит ее, однако кто-то из прислуги, кухарка, официантка или горничная, останется с пустым желудком. За столом их сидело восемь, и когда подавали мясо, свинину, говядину или телятину, на тарелке всегда лежало ровно восемь довольно тонких кусочков. Каждый брал свой кусочек утонченно, с изысканной сдержанностью. И в это время все остальные скромно смотрели в сторону. Точно так же обстояло дело с хлебом и овощами. Всего бывало в обрез.
Джордж постоянно был голоден, как волк. То ли потому, что порции были маленькими, то ли из-за огромной жажды духа и воображения, действующей на него физически, он не знал. Видимо, сказывалось и то, и другое.
Но Джордж полагал, что остальные, несмотря на их изысканную умиротворенность и мягкую сдержанность, тоже испытывают голод. Он знал, что они в этом ни за что не признаются. Это было не в духе и нравах светского заведения. Но зачастую подозревал, что у них имеются потайные источники поддержки сил, продукты, искусно припрятанные в укромности своих комнат, которыми они могли объедаться в полном одиночестве, лишь под обвиняющим взглядом собственной совести и Бога. Эти мрачные подозрения он питал ко всем. Ему иногда казалось, что когда они встают, говорят «Malhreit»[32] и благовоспитанно, с достоинством удаляются, в их поведении заметны признаки неблаговоспитанной поспешности, или в глазах вспыхивают огоньки ненасытной и слегка неприличной страсти.
И он следовал за ними мысленным взором в их комнаты. Мысленным взором видел, как они идут сперва неторопливо, с подобающей сдержанностью, постепенно ускоряя шаг, и в конце концов, свернув за угол в пустой коридор, бегут к своей комнате, лихорадочно возятся с замком, открывают дверь, запирают ее за собой, а потом с истерическим смехом набрасываются на колбасу, жадно, с чувством вины и удовольствия набивают рот лакомством.