Бобо - Горалик Линор
— Двигаться совсем надо, Аслан Реджепович, опаздываем сильно, — сказал Кузьма, обходя вокруг меня и глядя встревоженно. — Он идти может?
Подлый Аслан пнул меня ногой под колено. Я непроизвольно дернул ногой.
— Есть рефлекс, — сказал Аслан довольно, причем я был уверен, что никакого отношения к вопросу Кузьмы это не имело.
— Значит, может? — с надеждой спросил Кузьма.
— Ничего, пойдет, — сказал этот подлец кровожадно.
— Вот сука, — сказал Яблочко.
— Тогда выходить надо, — сказал Кузьма, — на четыре часа мы отстаем. Позовите Толгата Батыровича, пожалуйста, и Мозельского тоже, пусть зверей готовят. Я бы сам, вы простите, но мне еще Зорина уламывать, он ночевать хочет.
— Ничего ужасного, — сказал Аслан сладким голосом и исчез.
— Держись, слоник, — сказал Кузьма, похлопал меня по ноге и собрался уже идти прочь, как вдруг из угла метнулась к нему маленькая тень.
— Кузьма Владимирович, — заговорила красавица, схватив Кузьму за руку так, что у нее побелели костяшки, — Кузьма Владимирович, простите, пожалуйста, два слова скажите со мной.
— Да, конечно. — Изумленный Кузьма застыл в полуобороте.
— Кузьма Владимирович, заберите меня, не могу, мне надо уйти, — сказала красавица, вдруг оказавшаяся очень юной, — мне представилось, что ей от силы восемнадцать лет, а может, и пятнадцать. — Не могу больше тут… Вы бы знали, как это все… Господи! Кузьма Владимирович! Сама в жизни не справлюсь, а мне так надо, мне так надо! Просто спрячьте меня в подводе у вас, мне есть не надо, ничего не надо, я вам готовить буду, вещи чинить буду, лошадей чистить, что угодно делать! Я все умею!
— Да куда же вам, милая? — мягко сказал Кузьма, высвобождая руку.
— В Москву! — выдохнула девушка, хватая Кузьму за палец. — Вы же через Москву пойдете? Мне только до Москвы добраться, вы меня не заметите, я очень тихо буду, мне даже есть не нужно!
— А вы почем знаете, что мы через Москву пойдем? — насторожился Кузьма.
— Да ведь как через нее не пойти, если можно пойти? — опешила девушка. — Это же Москва!
— Вы в Москве-то когда-нибудь были? — спросил Кузьма, улыбаясь и отнимая у нее свой палец. Будто она была младеница.
— Не была!— сказала красавица запальчиво. — Не была, понимаете, не была!
— Кто у вас там? — спросил Кузьма.
— Никого, — сказала она, — а только там жизнь, жизнь! Господи, да знали бы вы, как это все…
— У вас же тут семья, подруги, наверное. Любовь, может, — сказал Кузьма осторожно.
— Да хер с ними со всеми сто раз, — вдруг сказала красавица очень сухо и передернулась. — Друзья-подруги… С семьей моей сами живите, если хотите. Друзья-подруги… Любовь еще… С нашей любовью вы поживите тоже… Мне тут слова нормального сказать не с кем.
— И что же это за слово? — так же сухо поинтересовался Кузьма.
— Так я вам и расскажу, — жестко ответила красавица. — Вы человек царский. Не хотите брать — не берите, нервы мотать не надо. Скажите просто: нет. Допытываться я вас не просила.
— Что, листовки хотите клеить? — спросил Кузьма со вздохом. — В одиночных пикетах стоять? На борьбу с режимом потянуло? Может, еще и геройского пути ищете? От «Жан-Жака» до автозака? Красавица молча смотрела на Кузьму, и ее бархатные щечки медленно заливались румянцем.
— Зря я вас за человека приняла, — сказала она высоким дрожащим голосом. — Что-то мне такое в вас померещилось… Человеческое. Подумала на секунду: хоть и царский сукин сын, а как живой. Сейчас стою и не понимаю: с чего это я? Ну что, сдадите меня? Кому стучать пойдете? Начальнику хора? Он и главный тут у нас по этим делам, и батя мой по совместительству. Семья! Уж он из меня дурь-то повыбьет, вы довольны останетесь, не сомне…
— Вас как зовут? — вдруг спросил Кузьма.
— Катерина, — растерянно сказала девушка.
— Катя, у вас когда… — начал Кузьма, но девушка строго прервала его:
— Катерина.
— Катерина, — покорно повторил Кузьма, кивая. — Катерина, у вас когда день рождения?
— В июле, — сказала Катерина недоуменно.
— Вам сколько исполняется? — деловито спросил Кузьма.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})— Двадцать.
— Не врите.
— Девятнадцать, — сказала Катерина и сделалась совсем пунцовой.
— Не брать с собой ничего, кроме самой необходимой теплой одежды, документов и денег, — сказал Кузьма. — Это понятно? Будет сумка большая — сам все выкину прямо на дорогу. У вас есть, — Кузьма посмотрел на часы, — ровно восемнадцать минут. Мы опаздываем страшно.
Лицо Катерины стало белым.
— Вы не представляете себе, как я…
— Семнадцать, — сказал Кузьма. — И еще учтите: никакого касательства к вашей судьбе я не имею. Я вам не друг, не брат, не сват. Что с вами дальше будет — до того мне дела нет. Это понятно? И телефон нельзя, совсем, никакой — безопасность. Вас обыщут, всерьез. Вы понимаете?
Катерина моргнула и исчезла. Я вдруг понял, что не могу смотреть на Кузьму, иначе слезы, стоящие у меня в глазах, вытекут наружу. Я запрокинул голову так, что уши хлопнули меня по бокам, и с удовольствием услышал возмущенный голос Аслана:
— Извините, пожалуйста, Кузьма Владимирович, но как же нам помещаться? Мы не сможем все на подвода помещаться! Нам уже очень не много места!
— Да уж как-нибудь с Божьей помощью, — сказал Кузьма и вышел, и поганец Аслан снова пнул меня под колено, а я изо всех сил дунул ему хоботом в ухо, и на том мы расстались.
Покинуть станицу через семнадцать минут нам, конечно, не удалось — хор искал Катерину, чтобы после исполнения «Прощальной» («…Пусть слону родному русскому / Покоря-а-а-ается простор!..») надеть на меня огромный венок из цветов и колосьев, но Катерины нигде не было, и нетерпеливый Кузьма сказал наконец:
— Вы нас простите, господа, а только больше мы совсем, совсем не можем. И венок на меня надел начальник хора, сухой подтянутый человек с огромными и прекрасными глазами и узким алым ртом, в папахе и с шашкой. Венок кололся. Я нервничал страшно, и все мои силы уходили на то, чтобы не переминаться постоянно с ноги на ногу и не махать из стороны в сторону хоботом, тем самым выдавая свое волнение. Стоило нам покинуть станицу, как мне пришлось сделать свои необходимые дела прямо на дороге — я не мог больше терпеть, от волнения кишечник меня не слушался, и я в ужасе пытался вообразить, что подумает обо мне Катерина. Вся моя надежда была на то, что если ее, свернувшуюся клубком в дальнем углу накрытой навесом подводы, не вижу я, то и она не видит меня. Я не понимал еще тогда… Я многого еще тогда не понимал. Мне просто было почему-то так легко, легко идти — венок, пусть и колючий, явно украшал меня, солнце стояло в зените на безоблачном небе, и тепло его разливалось на весь мир, и свет его на сияющем снегу был даром божественным, и все это было про надежду; про то, что и черные дни проходят, а еще про то, что дарование нам этой надежды никакому осмыслению не поддается: вдруг является она в сердцах наших, как является солнце в синеве, и вот — есть. И снова я думал о Нем и верил в этот момент, что я не никчемный, не никчемный слон, что стоит мне воссоединиться с Ним, увидеть Его, начать что ни день служить Ему, как всегда во мне, наверное, будет эта невесть откуда взявшаяся сегодня нежнейшая легкость, доходящая до головокружения, — легкость, заставляющая забыть об усталости, легкость такая, будто проник в тебя свет небесный и этим светом был он. Я думал в тот день, что это любовь моя к Нему заставляет меня сойти с дороги и пробежаться, неся Толгата на загривке, по заснеженному полю в моих прекрасных высохших чунях, что это любовь моя к Нему заставляет меня дергать от переполняющих меня жизненных сил завязки моей прекрасной шапки, что это любовь моя к Нему в огромности своей заставляет меня хихикать, когда я представляю себе, что будет с сидящим на облучке Зориным, когда обнаружит он Катерину, — потому что все люди любят друг друга, и Зорин ее полюбит, и от любви к Кузьме простит Кузьму, и все мы будем любить друг друга и навеки после нашего путешествия останемся братьями — да мы уже братья. Сойка села мне на голову; я привстал на задние ноги и подкинул ее головой в воздух; она улетела, крича, что я пидарас, и я засмеялся.