Харуки Мураками - Трилогия Крысы. Мировой бестселлер в одном томе
На первой странице рукописи всегда написано: "С днем рожденья!"
и затем: "Счастливого Рождества!"
Я ведь родился 24 декабря.
Девушку с четырьмя пальцами на левой руке я больше ни разу не видел. Когда я зимой вернулся в город, она уволилась из магазина пластинок и съехала с квартиры. Людской водоворот и поток времени поглотили ее без следа.
Приезжая летом в свой город, я всегда прохожу той самой дорогой мимо складов, сажусь на каменные ступени мола и смотрю на море. Иногда мне кажется, что я готов заплакать – но слезы не идут. Такие дела.
Пластинка с "Девушками Калифорнии" так и стоит у меня в углу на полке. С наступлением лета я ее вынимаю и слушаю. А потом пью пиво и думаю про Калифорнию. Рядом с полкой пластинок стоит стол, и к нему пришпилен комок сухой травы, превратившийся в подобие мумии. Тот самый, из коровьего желудка. Фотография погибшей девушки с французского отделения затерялась где-то при переезде.
А "Бич Бойз" после долгого перерыва выпустили новую пластинку.
"Куда им всем до девушек Калифорнии…"
40.
И последний раз о Дереке Хартфильде.
Хартфильд родился в 1909 году в небольшом городке штата Огайо. Вырос там же. Отец его был неразговорчивый телеграфист, а мать – маленькая толстушка, мастерица печь пирожные и гадать по звездам. Хартфильд-младший рос угрюмым ребенком и друзей не имел, проводя свободное время за чтением комиксов и бульварных журналов, либо за поеданием маминых пирожных. По окончании школы он начал было работать на городской почте, но очень скоро стезя романиста стала представляться ему единственно достойной. В 1930 году он продал за двадцать долларов рукопись своего пятого по счету рассказа "Странные сказки". В следующем году он писал по 70 тысяч слов в месяц, еще через год его производительность возросла до 100 тысяч, а накануне смерти составила 150 тысяч. Согласно легенде, каждые полгода он покупал новую пишущую машинку "Ремингтон". Произведения Хартфильда были по большей части приключенческого или фантастического характера. В этом плане очень показательны "Приключения Уорда" в сорока двух частях – самое популярное из его творений. На страницах этой серии Уорд три раза погибает, убивает пять тысяч врагов и покоряет триста семьдесят пять женщин, включая марсианок. Кое-что из этой серии можно прочитать в переводе. Очень многое Хартфильд ненавидел. Он ненавидел почту, школу, издательства, морковь, женщин, собак – столько всего, что и не перечислить. А любил только три вещи: огнестрельное оружие, кошек и пирожные, которые пекла его мать. У него была, наверное, лучшая в Штатах коллекция огнестрельного оружия – после киностудии Парамаунт и НИИ ФБР. В нее не входили разве только зенитные установки и противотанковые гранатометы. Зато входил предмет его гордости – револьвер 38-го калибра с инкрустированной жемчугом рукояткой и единственной пулей в барабане. "Когда-нибудь я всажу ее себе в лоб", – частенько говаривал Хартфильд.
Но в 1938 году, после смерти матери, он выехал в Нью-Йорк, поднялся на Эмпайр Стэйт Билдинг, прыгнул с крыши и расплющился, как лягушка.
На могильном камне, согласно завещанию, начертана цитата из Ницше:
"Дано ли нам постичь глубину ночи при свете дня?"
Еще раз о Хартфильде (вместо послесловия)
Нельзя сказать, что я бы не начал писать сам, если бы не встреча с книгами Дерека Хартфильда. Но знаю одно: мой путь в этом случае был бы совершенно другим.
В старших классах школы я несколько раз покупал книги Хартфильда в мягкой обложке – их сдавали в букинистические магазины Кобэ иностранные моряки. Один экземпляр стоил 50 иен. Если бы дело происходило не в книжном магазине, то мне бы и в голову не пришло назвать эти эрзацы книгами. Аляповатые обложки, порыжевшие страницы… Они пересекали Тихий океан под подушками у матросов на каких-нибудь сухогрузах или эсминцах, чтобы потом явиться ко мне на стол.
* * *Через несколько лет я сам пересек океан. Моя короткая поездка не имела других целей кроме посещения могилы Хартфильда. О ее местонахождении я узнал из письма Томаса Макклера – увлеченного (и притом единственного) исследователя его творчества. "Могилка маленькая, не больше каблучка. Смотри, не прогляди" – писал он мне. В Нью-Йорке я сел в огромный, гробоподобный автобус и в семь утра доехал до маленького городка в штате Огайо. Кроме меня, на этой остановке ни один пассажир не сошел. Я пересек поросшее травой поле и оказался на кладбище. Размерами оно могло потягаться с самим городом. Жаворонки над моей головой щебетали и чертили круги по воздуху.
Я искал могилу Хартфильда целый час – и нашел. Возложив на нее пыльные дикие розы, сорванные неподалеку, я молитвенно сложил руки, после чего присел и закурил. Под мягкими лучами майского солнца жизнь и смерть казались равнозначным благом. Я поднял лицо вверх, закрыл глаза – и несколько часов подряд слушал песню жаворонков. Именно оттуда тянется это повествование. А куда оно меня завело, я и сам не пойму. "В сравнении со сложностью Космоса, – пишет Хартфильд, – наш мир подобен мозгам дождевого червя".
Мне хочется, чтобы так оно и было.
* * *В заключение я должен упомянуть о капитальном труде Томаса Макклера "Легенда бесплодных звезд" (Thomas McClure; "The Legend of Sterile Stars", 1968), выдержками из которого я воспользовался, говоря о произведениях Хартфильда. Выражаю господину Макклеру мою глубокую признательность. Май 1979 г. Харуки Мураками
Пинбол
1969 — 1973
Слушать рассказы о незнакомых местах было моей болезненной страстью.
Лет десять назад я мог вцепиться в первого встречного и требовать отчета о его родном городе. Избытка людей, готовых добровольно выслушивать чужие речи, в те времена не наблюдалось — поэтому всякий, кто попадался мне под руку, вел свой рассказ прилежно и старательно. Бывало даже, что совершенно незнакомые мне люди где-то узнавали о таком чудаке и специально приходили что-нибудь рассказать.
Словно бросая камушки в пересохший колодец, они повествовали мне о самых разных вещах — и уходили, одинаково удовлетворенные. Одни говорили с умиротворением, другие — с раздражением. Одни строго по сути вопроса, а другие всю дорогу не пойми о чем. Бывали скучные рассказы, бывали грустные, слезливые — а иной раз случались дурацкие розыгрыши. Однако я всех выслушивал серьезно, как только мог.
Не знаю, в чем здесь причина, но каждый каждому — или, скажем так, каждый всему миру — отчаянно хочет что-то передать. Мне это напоминает стаю обезьян, засунутую в ящик из гофрированного картона. Вот я вынимаю такую обезьяну из ящика, бережно стираю с нее пыль, хлопаю по попе и выпускаю в чистое поле. Что с ними происходит потом, мне неизвестно. Не иначе, грызут где-нибудь свои желуди, покуда все не вымрут. Да и бог с ними, такая у них судьба.
Если откровенно, то работы во всем этом было много, а толку мало. Сейчас я думаю: объяви тогда кто-нибудь всемирный конкурс «Старательное выслушивание чужих речей» — я без сомнения вышел бы в победители. И получил бы награду. Например, коврик на кухню.
Среди моих собеседников один родился на Сатурне, а еще один — на Венере. Их рассказы произвели на меня глубокое впечатление. Начну с Сатурна.
— Там... Там дико холодно! — говорил со стоном мой собеседник. — Одна лишь мысль об этом, и к-крыша едет!
Он входил в политическую группировку, которая безраздельно господствовала в девятом корпусе университета. «Действия определяют идею, а не наоборот», — таков был их лозунг. Что же определяет действия, они никому не рассказывали. Кстати говоря, девятый корпус располагал водяным охлаждением, телефоном и горячей водой, а на втором этаже была даже музыкальная комната с коллекцией из двух тысяч пластинок. Просто рай — особенно в сравнении с восьмым корпусом, где вечно царила вонь, как в сортире какого-нибудь велодрома. Они каждое утро тщательно брились под горячей водой, всячески злоупотребляли телефонной халявой, а вечерами собирались и слушали пластинки — так, что под конец осени в полном составе зафанатели от классики.
Говорят, что в тот удивительно ясный ноябрьский день, когда в девятый корпус вломился третий маневренный отряд, там на полную громкость играл Вивальди — «L'Еstro Armonico». Трудно установить, в какой мере это соответствует истине. Одна из трогательных легенд шестьдесят девятого года.
Когда же я проползал под наспех выстроенной из диванов шаткой баррикадой, то слышал едва различимые звуки фортепианной сонаты Гайдна соль-минор. Мне вспоминался тогда дом моей подруги — к нему вела крутая дорога, поросшая камелиями. За баррикадой мне предлагался самый роскошный стул и теплое пиво в похищенной из медицинского училища мензурке.