Иэн Макьюэн - Закон о детях
Наконец они очутились на Уандсворт-роуд и поехали со скоростью тридцать километров – с быстротой лошади, пущенной в карьер. Справа показался бывший кинотеатр, переделанный в корты для сквоша, где много лет назад Джек, играя до изнеможения, занял одиннадцатое место на лондонском турнире. А она, преданная молодая жена, несколько скучая за стеклянной стеной, поглядывала время от времени на свои записи по делу об изнасиловании, где выступала защитницей – и проиграла. Восемь лет присудили ее возмущенному клиенту. Почти наверняка невиновному. Он не простил ей, и правильно.
Жительница северного Лондона, она плохо знала город к югу от реки и относилась с пренебрежением к этой запущенной путанице улиц. Ни одна станция метро не рождала ассоциаций, не наделяла смыслом залежи давно поглощенных деревень, печальные лавчонки, жуликоватые гаражики с вкраплениями пыльных эдвардианских домов и многоквартирных бруталистских башен, логовищ наркоторговцев. Люди на тротуарах, занятые чуждыми заботами, были жителями какого-то другого, постороннего города, не ее. Откуда ей было знать, что они проезжают через станцию «Клапам джанкшн» без выцветшей рекламы «Джоки» над заколоченным магазином электротоваров? Почему вообще здесь живут? Она почувствовала, что накатывает мизантропия, напомнила себе, зачем едет. Ей надо навестить тяжелобольного юношу.
Она любила больницы. В тринадцать лет, завзятая велосипедистка, она наехала на трещину в крышке люка и перелетела через руль. С легким сотрясением и следами крови в моче ее уложили для обследования в больницу. В детском отделении мест не было – целый вагон школьников вернулся из Испании с непонятным желудочным вирусом. Ее положили к женщинам и неделю подвергали необременительным анализам. Это было в середине 1960-х, когда дух времени еще не начал ставить под сомнение и размывать крахмально-строгие медицинские иерархии. С викторианских времен в больнице с высокими потолками царили чистота и порядок, грозная старшая сестра отделения опекала самую молодую пациентку, а старые дамы – некоторым, как стало ясно задним числом, было всего лишь за тридцать – обожали Фиону и заботились о ней. Об их недугах она не задумывалась. Она была их любимицей и погрузилась в новое существование. Старый порядок – дом, школа – отвалился. Когда та или другая дама исчезала за ночь со своей кровати, ее это не очень занимало. Ей не угрожала гистерэктомия, рак и смерть, и она провела чудесную неделю без боли и тревог.
Днем после школы приходили подруги с почтительным страхом: самостоятельное, взрослое посещение больницы. Почтительный страх рассеивался, три или четыре девочки у кровати Фионы фыркали и тряслись от сдерживаемого смеха ни над чем особенным: сестра прошла мимо, строго нахмурясь, чересчур серьезно поздоровалась пожилая дама без зубов, в дальнем конце кого-то шумно рвет за ширмой.
Перед обедом и после Фиона сидела в комнате отдыха с тетрадкой на коленях и планировала свое будущее – пианистки, ветеринара, журналистки, певицы. Составляла графики овладения возможными профессиями. Магистральная линия проходила через университет, героического коренастого мужа, туманных детей, овечью ферму, выдающееся положение в обществе. Тогда она еще не думала о юриспруденции.
В день выписки, под наблюдением матери, она обошла отделение в школьной форме, со школьной сумкой через плечо и, прослезившись, прощалась с больными, обещала поддерживать связь. В последующие десятилетия здоровье ее не подводило, и в больницах она бывала только в часы посещений. Но впечатление осталось навсегда. Видела она страдания и страхи в семье и у друзей, но они не могли вытеснить невероятной ассоциации больниц с добротой, с тем, что ты там выделена как особенная и укрыта от самого худшего. Поэтому, когда за лугом, за дубами в тумане показалось двадцатишестиэтажное здание больницы имени Эдит Кэвелл, у нее возникло – не к месту – приятное предчувствие.
Пока такси подъезжало к голубому газосветному щиту с объявлением, что свободных мест на парковке осталось шестьсот пятнадцать, они с Мариной смотрели вперед, мимо спотыкающихся дворников на стекле. На травяном пригорке, словно в городище каменного века, стояла круглая башня из стекла с зеленой облицовкой цвета хирургического костюма, спроектированная японцами и построенная по дорогому кредиту в беспечные дни «новых лейбористов»[15]. Верхушка ее утонула в низкой летней туче. Когда они шли к больнице, перед ними из-под какой-то машины выбежала кошка, и Марина Грин снова заговорила, чтобы дать полный отчет о своей кошке, храброй короткошерстной британке, которая гоняет всех соседских собак. Фиона расположилась к этой серьезной молодой женщине с жидкими светлыми волосами, которая жила в муниципальном доме со своими тремя детьми младше пяти лет и мужем-полицейским. Кошка к делу не относилась. Марина избегала разговора о суде, но мысли ее были заняты предстоящим делом.
Фиона повела себя свободнее.
– Кошка умеет настоять на своем. Надеюсь, вы рассказали о ней Адаму?
Марина ответила немедля.
– Знаете, да. – И умолкла.
Они вошли в перекрытый стеклом колодец атриума. Между веселенькими креслами и столами конкурирующих кофеен и бутербродных с надеждой тянулись к небу деревья местных пород, несколько истощенные. Выше, а за ними еще выше, на консольных платформах, заделанных в круглые стены, тоже стояли деревья. Выше всего, под стеклянной крышей на стометровой высоте, росли кусты. Женщины прошли по светлому паркету мимо справочной и выставки картинок больных детей. Длинный марш эскалатора привез их на бельэтаж. Там вокруг фонтана располагались книжный магазин, цветочная лавка, газетный киоск, сувенирная лавка и деловой центр. Легкая и однообразная музыка нью-эйдж мешалась с журчанием воды. Образцом послужил, конечно, современный аэропорт. С другими пунктами назначения. На этом этаже было мало признаков болезни, никакого медицинского оборудования. Пациенты были рассредоточены среди навещающих и персонала. Там и сям попадались люди в халатиках, выглядевших легкомысленно. Фиона и Марина шли, следуя указаниям с шоссейным шрифтом, белым по синему: Детская онкология, Ядерная медицина, Флебэктомия. Широкий вылизанный коридор привел их к лифтам, они в молчании поднялись на девятый этаж и по такому же коридору, трижды повернув налево, добрались до Интенсивной терапии. Прошли мимо веселой стенной росписи с обезьянами, повисшими на ветках. Здесь, наконец, запахло больницей – давно унесенной едой, антисептиком и, совсем слабо, чем-то сладковатым. Не фруктами и не цветами.
Сестринский пост был заботливо обращен лицом к полукруглому ряду закрытых дверей со смотровыми окошками. Приглушенный искусственный свет и тишина, нарушаемая только тихим электрическим гудением, создавали ощущение предрассветного утра. Две молодые сестры – филиппинка, как позже выяснилось, а другая из Вест-Индии – приветствовали Марину радостными возгласами и хлопнули ладонями по ее поднятой ладони. Марина вдруг преобразилась в оживленную негритянку с белой кожей. Она стремительно повернулась, чтобы представить молодым сестрам судью, «очень важную». Фионе было бы неловко повторить их жест; это, кажется, было понято. Она подала руку, и ее с чувством пожали. Быстро договорились, что Фиона подождет здесь, а Марина пойдет и объяснит цель их посещения Адаму.
Марина вошла в дальнюю дверь справа, а Фиона повернулась к сестрам и осведомилась о пациенте.
– Он учится на скрипке, – сказала молодая филиппинка. – С ума нас сводит!
Ее подруга театрально шлепнула себя по бедру.
– Прямо как индюшку душит.
Сестры переглянулись и рассмеялись, но тихо, чтобы не потревожить пациентов. Очевидно, это была привычная шутка. Фиона ждала. Она чувствовала себя здесь комфортно, но знала, что это ненадолго.
Она спросила:
– А что там с переливанием крови?
Веселья как не бывало. Вест-индская сестра сказала:
– Каждый день за него молюсь. Я говорю Адаму: «Миленький, Богу не нужно, чтобы ты так поступал. Он и так тебя любит. Бог хочет, чтобы ты жил».
– Он решил. Можно только восхищаться им. Живет по своим принципам, – грустно сказала ее подруга.
– Лучше скажи – умирает! Ничего не понимает. Совсем запутался мальчик.
Фиона спросила:
– Что он отвечает, когда вы говорите, что он Богу нужен живым?
– Ничего. Ну, вроде: «Чего ее слушать».
В это время Марина открыла дверь, подняла руку и ушла обратно в палату.
Фиона сказала:
– Благодарю.
Зазвенел звоночек, и филиппинка быстро пошла к другой двери.
– Вы идите туда, мэм, – сказала ее напарница, – и убедите его. Он милый парень.
Если воспоминания у Фионы о том, как она вошла в палату Адама, были путаные, то из-за контрастов, которые ее дезориентировали. Столько сразу открылось ее зрению. В палате стоял полумрак, только на кровать падал яркий сноп света. Марина как раз усаживалась в кресло с журналом, хотя все равно не смогла бы читать в полутьме. Аппаратура жизнеобеспечения и мониторы около кровати, высокие штативы с трубками, свечение экранов – все это создавало атмосферу настороженного внимания и тишины. Но тишины-то и не было: юноша уже говорил с ней, когда она входила, – момент развертывался без ее участия, она же, ошеломленная, опаздывала. Адам сидел, опираясь спиной на подушки у железного изголовья, освещенный, словно в театре, единственной яркой лампой. Перед ним на покрывале, частично теряясь в тени, валялись книги, брошюры, скрипичный смычок, ноутбук, наушники, апельсиновая кожура, конфетные обертки, коробка с бумажными салфетками, носок, блокнот и много линованных исписанных листков. Обычный подростковый кавардак, ей знакомый по визитам и родственникам.