Сергей Бабаян - Канон отца Михаила
— Наташа… да, честное слово.
Ему не то что не хотелось — было мучительно трудно идти в аптеку, как и вообще что-то делать и куда-то идти, — но ему не хотелось ее огорчать.
— Смотри, ты дал честное слово.
Светясь и урча, подошел троллейбус.
— До свидания… Миша, — ласково сказала она. Она еще редко называла его по имени. — Ты… не переживай, ладно?
— Спасибо, — сказал он — и поцеловал ее во второй раз в жизни, и она поцеловала его. — Я не переживаю, ну что ты… Ты не переживай. Всё будет хорошо. Когда ты приедешь?
— В пятницу.
Лязгнули двери; она вошла и помахала ему рукой, по-детски сгибая и разгибая пальцы в разноцветной вязаной варежке. Он так же помахал ей в ответ. Двери схлопнулись с гуденьем и скрежетом; троллейбус ушел — синий, почему-то не изуродованный рекламой троллейбус с ярко-желтой опояскою окон. Улица была длинной, и он долго смотрел на ее силуэт в заднем окне. Потом со стоном вздохнул и пошел в аптеку.
У него было чувство, как будто на разум его набросили сеть — и с каждой попыткой освободиться он всё более в ней запутывается. Глупец, о, трижды глупец… От чего ты освободился? Он шел, и уже высокий свежевыпавший снег громко поскрипывал у него под ногами. Лицу его было жарко — наверное, снова повысилась температура. Если это грипп, к пятнице он может не выздороветь. Так… Мысли его — как сетные нити — путались, у него не хватало выдержки — а может быть, мужества — их разбирать; до конца не распутав ни одну, он бросал ее и начинал тянуть за другую. А это куда, зачем? Вдруг — раздражение, даже гнев охватили его… За что?! Сеть распустилась, опала.
Итак, что изменилось? Изменилось то, что Ты разрешаешь мне развестись: прелюбодействует тот, кто разведется с женою своею не за прелюбодеяние. Я развожусь за прелюбодеяние, то есть перед Тобою я чист. Но… церковный развод для клирика — не гражданский развод; священнику нельзя развестись иначе, как по причине измены жены… то есть это надо идти в консисторию, быть может, к епископу… самому Артемию, — и что там? рассказывать, доказывать, может быть, писать заявление? о мерзко, стыдно!… Но: правило Неокесарийского Собора гласит (отец Михаил вышел из семинарии третьим): “аще жена по рукоположении мужа впадет в прелюбодейство, он должен развестись с нею; аще же сожительствует, не может касаться служения, ему порученнаго”. Он должен ехать к епископу, и вся епархия будет знать о его позоре! Но: он всё равно не может жениться на разведенной Наташе, потому что это воспретил Бог: женившийся на разведенной прелюбодействует (“но почему, почему?., а если муж ее бросил?…”); но!.: он всё равно не может жениться на Наташе, потому что Апостольское правило гласит: “вземший в супружество вдову или отверженную от супружества не может быти в списке священного чина”… Всё! Отец Михаил прошел мимо аптеки, вспомнил, остановился… он дал слово Наташе — вернулся, попросил… как называется это лекарство? кажется, бесалол, — купил бесалол.
Поехал домой.
По дороге, в троллейбусе, глядя в черные со смазанной радугой окна, он принял спасительное — или, по крайней мере, успокаивающее — решение: как Бог даст. Как Бог даст относилось ко всему, что связано было с Наташей, потому что то, что он разведется с женой, ему было ясно: никакое унижение перед епископом (а Артемий, по слухам, был крут, наверное, мог сказать: “Если ты не смог окормить семью, как же ты окормляешь паству?”), никакой позор перед клиром десятков церквей (вспомнил вдруг: “Крестовоздвиженский-то, говорят, снова запил…”) — ничто не заставит его жить с этой женщиной. Всплыла в памяти гнусная поговорка: “кто любит попа, а кто попадью…”. Гадина, мерзкая тварь! Бесплодная смоковница!… Его внутренний слух резанула непривычная ему грубость, за последние слова ему стало стыдно: “Прости меня, Господи, не слушай меня… до чего я дошел!” — и вдруг он подумал — как будто кто-то внутри осторожно спросил его:
— “А сам?…”
— “Что — сам?”
— “Не тебе ли первому понравилась эта женщина? (Не “Наташа” этот кто-то сказал — “эта женщина”.) Не ты ли медлил идти домой? Не ты ли охладел в последнее время к жене? (Не уклоняйтесь друг от друга, разве для поста и молитвы, а потом опять будьте вместе, чтобы не искушал вас сатана воздержанием вашим.) Не ты ли первый… предал жену?”
— “Я?!! — потрясенный, взревел отец Михаил. —Я любил, а не вожделел! Если бы не ее похоть, я бы никогда не оставил ее!”
— “Да?…” — угрюмо спросил кто-то из темноты.
— “Да…” — пробормотал отец Михаил — отворачиваясь.
Да. Да, он разведется с женой, а с Наташей… с Наташей — как Бог даст. Сейчас не прежние времена, в Уставе есть спасительная оговорка: в случае необходимости или… или ввиду выдающихся качеств клирика церковной властью могут быть допущены диспенсации. Диспенсации — отступления от общих правил… рукоположили же его в двадцать пять лет, хотя по Уставу положено тридцать. Да — но только ли в Церкви дело?! Ведь жениться на разведенной воспретил Иисус! Предел, его же не прейдеши… “Господи, помоги… Всё. Как Ты дашь…”
Наутро отец Михаил проснулся решительным и как-то обреченно-спокойным. Он вышел на кухню — жены, к счастью, не было, — сварил себе яйца, кофе, сел за стол, начал лупить яйцо… В голове было ясно и пусто. Вошла жена.
— Послушай, только послушай меня, пожалуйста, не гони меня… — быстро-быстро заговорила она: он весь напрягся от звука ее голоса, перед глазами возникла позавчерашняя отвратительная картина… мысок скорлупы не снимался, он отодрал его вместе со слоем белка. — Послушай, я не прошу тебя, ничего не прошу, я просто… я не знаю, как это вышло… но ничего там не было, почти ничего, я знаю, что это всё равно, раз могло… быть, но всё равно, то, что было, я не знаю, как это вышло… Я дрянь, я уеду, оставь меня… мне очень плохо, Миша, но просто ты не… ты не думай… что я…
Она горько заплакала и ушла в свою комнату.
Отец Михаил съел только одно, уже очищенное, яйцо, выпил кофе, оделся, вышел из квартиры — и осторожно закрыл за собою дверь. На улице был крепкий мороз, вчерашний плотный, напитанный влагою снег рассыпался пудрой. Солнце светило не грея из ледяной синевы. И вообще всё вокруг — и он сам — было не таким, как вчера.
Отцу Михаилу стало жалко жену.
XI
Это было два дня назад — и за эти два дня отец Михаил, сидевший сейчас за столом и пивший чай с бабы-Катиными пирожками, не сделал решительно ничего. Он знал, что ему надлежит развестись… и, конечно, он разведется, — но пока он как будто спрятался в скорлупу, отгородившись от мира, так измучившего его. Он устал, ему надо было хоть чуть-чуть отдохнуть.
Он допил чай, вытряхнул хлебные крошки, застрявшие в бороде, перекрестился… посмотрел на висевший у него над столом образ Иисуса. Отец Михаил не любил распятий — ему было больно смотреть на них, и еще у него было даже чувство (оно шло в столь глубокий разрез с двухтысячелетней традицией, что он никому, кроме Орлова, об этом не говорил) совершаемого святотатства, кощунства — из-за той, иногда казалось ему, холодной, спокойной, противоестественной даже жестокости, с которой в муках угасавшего человека выставили… да, на праздное обозрение всем. Это чувство возникло — или, может быть, резко усилилось — лет десять назад, когда Михаил, листая в гостях художественный альбом, наткнулся — как будто с размаху ударился — на картину Гольбейна “Труп Христа”. Картина эта не просто взволновала, а совершенно раздавила его: страшно костлявое, с огромными суставами тело, развороченные багровые, наверное, гниющие раны на руках и ногах, противоестественно длинное, посинелое, костяное лицо с закаченными под полуприкрытые веки глазами и отвалившимся подбородком… нестерпимо жутко, больно было смотреть, — а он смотрел и, умоляя себя не смотреть, не мог оторваться. (Позже он узнал, что эта картина сто лет назад жестоко потрясла Достоевского; сам же он после увиденного месяц болел душой — и до конца, наверное, так и не излечился.) При его предшественнике, покойном отце Николае, над столом висело большое распятие из темного дерева и крашенного маслом папье-маше. Отец Михаил его снял и отдал Василию — оно ему “нравилось” (это же надо было такое сказать), а себе повесил старый темный бабушкин Спас.
Он встал, прошелся по комнате, посмотрел в черно-синее, забираемое леденистым узором окно… Хватит тянуть, хватит мучиться, а главное — хватит лукавить перед Богом и перед собой. Завтра надо исповедаться отцу Филофею и подавать… что там подают? Какое-нибудь заявление на развод… “Почему же Ты не прощаешь прелюбодеяние? — вдруг — осторожно — подумал он. — Ты прощаешь всё и всем, искренне раскаявшимся, а прелюбодеяние нет. Хотя… хотя как нет: Мария из Магдалы была блудницей, и Ты простил ей и больше того — по воскресении первой явился ей. И в Иерусалиме Ты сказал о другой: кто из нас без греха, первый брось в нее камень… Но тогда почему Ты брату велишь прощать до семижды семидесяти раз, то есть всегда, а разводиться дозволяешь за одно-единственное прелюбодеяние? Я это не потому спрашиваю, что усомнился в Твоих словах, — Ты знаешь, что я не усомнился, я весь перед Тобою, — а потому, что, может быть, Твои слова записали как-то не так?…”