Джастин Торрес - Мы, животные
Когда я поднял глаза, в двери стоял Папс, стоял и смотрел на меня. Его руки были подняты, он держался за притолоку и освещен был сзади, лица поэтому я не видел, но по выпуклым мышцам и короткой афрострижке я знал, что это он, и я знал, что он уже сколько-то времени здесь стоит, глядя на меня. Его ладони передвинулись вниз по дверному косяку, и он хлопнул себя по бедрам.
— Пошли отсюда, — сказал он.
На тротуаре я обернулся, наполовину ожидая, что за нами выбежит служитель в вельветовых брюках, но мы были одни.
Мы поели за стойкой, сидя на крутящихся виниловых табуретках. Оба взяли по хот-догу; Папс разломил свой напополам, засунул одну половину целиком в рот и повернулся ко мне — глаза вытаращены, щеки выпячены. Я не засмеялся: слишком долго я там пробыл один, слишком долго он не приходил за мной.
Было уже темно, когда мы отправились домой. Ехали всю ночь. Папс сказал, что страшно устал и моя задача — не дать ему уснуть за рулем. Он зевал и зевал, а я смотрел на его профиль, ждал, когда веко отяжелеет и опустится, и тогда хватал его руку и тряс, а он спрашивал: «Что? Что случилось?»
Мы не разговаривали. Я знал, что он где-то витает, грезит, наполовину спит. Когда мы свернули с шоссе на дорогу, которая вела к дому, он вдруг сказал:
— Да, забавно.
Он произнес это так, будто мы всю дорогу беседовали.
— Я стоял там в двери, смотрел, как ты танцуешь, и думал знаешь о чем?
Он умолк, но я ничего не отвечал и не повернулся взглянуть на него; наоборот, я закрыл глаза.
— Я думал, как ты мило выглядишь, — сказал он. — Хотя странно так отцу думать про сына, правда? Но что было, то было. Я там стоял, смотрел, как ты танцуешь, кружишься и все такое, и думал про себя: «Черт, ну и милый же он у меня».
Ночь моего обращения
Они выросли жилистые, худые, с длинными туловищами. Их мышцы и коленные чашечки бугрились, как узлы на канате. Широкие лбы и выпуклые, сильные надбровья у них были схожи, выдавали родство. Щеки стали впалыми, губы едва прикрывали зубы и десны, как будто челюсти, да и весь череп просились наружу.
Они пригибались и шныряли. Они тряслись, нервничали. Они чесались.
Стоя под фонарем на погрузочной платформе, они глядели в темноту. Видели, как их выдохи превращаются в пар и улетают в холодный мрак. Они стояли без капюшонов на снегу, выщипывая из сигарет хлопчатобумажные фильтры. Рассуждали о ночных кражах со взломом. Им нравилось сказать про одно или другое, что оно «с подогревом», — их ночь, их курево. Потом один из них из-за девчонки разобьет себе лицо о зеркало в раздевалке, другой порежет вены. Они будут валить все экзамены. Одну машину за другой будут закатывать носом в канавы. Потом через их руки пойдет порнуха всех сортов. Вскоре вылетят из школы. На работе будут пристраиваться к парням вроде них, к парням с выбитыми зубами, с плохим запахом изо рта, к любителям подмигивать. Будут торчать в подвальных квартирах у взрослых людей, которые держат змей в стеклянных аквариумах. Еще позже они поймут, что на самом деле парни эти не имеют с ними ничего общего. Кому из парней понятна эта дворняжья жизнь, эта помесь двух рас? Кому понятен Папс? У всех этих парней, у всей здешней белой швали — у них есть свое наследие, десятилетие за десятилетием бедности и жестокости, родословные, по которым можно вести пальцем, как по шрамам; это их ручьи, их холмы, их добродетель. Эта погрузочная платформа — дело рук их дедов, они лили цементный раствор. А там, на юге, в Бруклине, у пуэрториканцев есть их язык — родной язык.
Они увидят, что нет среди этих здешних парней таких безжалостных, как они, таких на новенького, таких сирот.
Но сейчас, стоя на этой платформе, они глядели в будущее и видели все иначе.
Они гордились тем, какие они ребята — ребята, которые плюются в общественных местах, ребята, которые смотрят в пол или в точку над твоей головой, ребята, которые только для того встречаются с тобой глазами, чтобы смерить тебя взглядом или припугнуть. Когда они кусали потрескавшуюся губу, когда они жевали перепонку между большим и указательным пальцем, когда они чесали в ухе ключами от дома, они либо вглядывались в воспоминания — в гордые воспоминания, в память крови, — либо грезили о своем потрясном будущем. Стоя на этой погрузочной платформе, они скандировали: Вали отсюда, чувак… Вали отсюда с этой херней… Понял, чувак?.. Сейчас расскажу, как оно было… Сейчас расскажу, как оно будет.
Они не были напуганы, не были изгоями, не были уязвимы. Они были — возможны. Да! Скоро они поднимут парус и поплывут над канавами. Скоро они будут зашибать хорошие бабки. Будут решать за себя. Заставят с собой считаться. Их голосом запоет смешанная кровь.
И я в эту минуту. Взгляните на меня. Вот он я, с ними, под снегом — и внутри, и вне их понимания. Видите, как не по себе им со мной? Они чуяли мое отличие, мой душок — острый, печальный, женственный. Они предчувствовали, что я увижу более широкий мир, чем они. Они ненавидели меня за мои хорошие оценки, за мои белые повадки. Они разом испытывали и отвращение, и зависть, и глубинное желание защитить, и глубинное чувство превосходства.
Взгляните на нас в ту последнюю ночь, когда мы еще были вместе, когда мы еще были братьями.
В полночьМы допили спиртное, спрыгнули с платформы, и Манни со всей силы зафигачил пустую бутылку в купу деревьев. Как она упала, мы не услышали — не было ни треска, ни стука, — и это беззвучное чудо страшно нас обрадовало. Манни вообразил черную дыру, Джоэл — что бутылка угодила прямо в пасть зевнувшего енота; я над ними издевался: Ну вы даете, в жизни такой херни не слыхал. Мы шли, но никуда не направлялись, вокруг были наши собственные тени и отзвуки нашего смеха. Алкоголь грел нас изнутри, снежные хлопья уплотняли перед нами воздух.
За углом был стальной четырехсекционный мусорный контейнер, внутри его ограды пряталась с котятами бездомная кошка о восьми сосках. Мы стали рыться в карманах, искать деньги на молоко; Манни накопал семьдесят пять центов. Пятнадцать минут ходу до бензозаправки, никто не замерз. Мы подошли к прилавку и подвинули монетки продавцу — приезжему с Ближнего Востока, человеку смуглому и плечистому, как наш Папс.
— Вы могли бы за отца нашего сойти, — сказал я, и моих братьев одолел кашляющий смех.
Продавец посмотрел на наши монетки.
— Тут не хватает.
Мы захлопали по карманам, сделали вид, что ищем, и предъявили пустые ладони. Резкий свет в помещении вторгся в наш кайф; фанера прилавка была истерта монетами чуть не до крови. Нет, на нашего Папса этот тип совсем не был похож.
— Ладно, берите, — сказал он. — И гуляйте отсюда.
И мы не спеша двинули назад к нашей кормящей кошке, по дороге хватали, что попадалось на обочине, и запускали в деревья. Если что-нибудь — камень, кусок резины — приземлялось без звука, мы радостно орали. А иногда прикидывались, что не слышим, и орали все равно.
Чтобы налить молоко, взяли пластиковую крышку пятигаллонового ведра, и оно там растеклось тонким слоем. Немного получилось на вид. Наша бездомная еле повела мордой, понюхала воздух.
— Она потом, — сказал Джоэл, — когда мы уйдем.
Вот так же наша Ма нам говорила, когда мы о ней беспокоились, — обещала поесть потом.
Котята царапались и толкались в общей куче; некоторые, казалось, спали с соском во рту; уродливые это были существа, готовые на все.
— Через сколько, интересно, они забудут, что они родня, начнут драться и трахать друг друга? — спросил Манни. — Через сколько они нападут на самого слабенького?
Оба ухмыльнулись, подразумевая меня — неженку, самого слабенького в нашем помете; когда-то мы были такими котятами — тремя пушистыми, тремя теплыми. И мы дрались до крови из-за миски молока. Как нападают на слабенького, я знал очень хорошо.
— Идите в жопу, — сказал я. Я не выпил и половины того, что досталось каждому из них: глотки делал маленькие, робкие, а то и вовсе не разжимал губ, притворялся. Но хлебнуть хлебнул-таки, и теперь меня удивил звук собственного голоса, эта злоба в нем. — Какого вообще хера мы тут шляемся, как мудаки? Что мы, на хер, тут делаем?
— Здрасте пожалуйста, — сказал Джоэл.
— Спокойно, — сказал Манни. — Чего разнервничался-то?
Они оба фыркнули.
— Надоело мне, понятно? Херня все это. Шляемся, как мудаки.
— Кто шляется? — спросил Манни. — Я лично стою на месте.
— И все равно ты мудак, — сказал я. — Подойди к зеркалу хоть раз. Глянь на себя. Вечно несешь пургу насчет Бога. А через секунду переходишь на телок. И ни хрена ведь не знаешь ни про то, ни про другое! Богу небось так же тошно на тебя смотреть, как девчонкам.
— Ух ты! — восхитился Джоэл.
— А тебя это что, сильно радует?
— Да так, — ответил Джоэл.
— Да так, — передразнил его я. — Ни бельмеса не смыслите ни в чем. Мне неловко за вас. Знали вы это — что мне за вас неловко?