Эмманюэль Роблес - На городских холмах
Она не возмутилась и утомленно ответила:
— Ну, конечно, правда. Ты что, с ума сошел? О, ты его не знаешь! И откуда ты взял, что он послал меня? Ты же сам прекрасно понимаешь: если ему понадобится, он отправит тебя в лагерь. И поверь мне, он это мигом устроит.
— Верю, верю, — торопливо и иронически подтвердил я.
Эта верная супруга боится за своего мужа! Поэтому-то она и пришла припугнуть меня.
Но мой тон уколол ее. Разозлившись, она тоже подалась вперед, черты ее лица стали жестче.
— Я пришла потому, что ты еще сопляк. И в память твоей матери! И потому, что хочу предостеречь тебя. Поубавь свой пыл! Те, что платят тебе, подвергают тебя большому риску.
В комнате повисло напряженное, сковывающее молчание.
(Какая-то вещица на костюме мадам Альмаро все время притягивала мой взгляд. Это была золотая брошь. Она поблескивала.)
Молчание становилось нестерпимым. С усилием пытаясь придать больше весу своим словам, я выговорил:
— Мне никто не платит.
— Однако тебя поймали, когда ты сдирал плакаты моего мужа! — живо возразила она (и ее красивая грудь всколыхнулась).
— А я не хочу, чтобы мои земляки работали на немцев!
Вдруг я вспомнил, что именно эта фраза так возмутила Альмаро. И я повторил, отчеканивая каждый слог, будто бросая ему вызов, будто это он стоял здесь, передо мной:
— Я не хо-чу.
Она возмутилась.
— Но ведь не об этом речь! Этих рабочих используют в самой Франции! Их же не отправляют в Германию! Тебе это хорошо известно. Все они пишут, что им там совсем неплохо! Они вовсе не несчастны!
Все это она выпалила так убежденно и с таким жаром, что черты ее лица невольно исказились. Вокруг рта, в уголках глаз появились морщинки.
Я опять отошел к окну. Эта женщина выводила меня из терпения. Я тряхнул головой, как бы говоря: «Да она сумасшедшая!» — взглянул на крыши, на далекое море…
Потом повернулся к ней. И удивился, увидев, что она встала. Она натягивала перчатки, поддерживая сумочку левой рукой.
— Ты еще совсем ребенок, — устало произнесла она.
Одна ее рука была уже в перчатке.
На улице кого-то позвали. Я прислушался, как если бы это звали меня.
И вдруг запальчиво сказал:
— Я не ребенок. И тем более не низшее существо. Я — человек!
Она тяжело вздохнула, надела вторую перчатку.
— Какой ты, однако, гордец, мальчик!
Я возразил:
— Вы не любите гордых. Вам больше по нутру люди, которые ползают на брюхе перед таким мерзавцем, как ваш Альмаро.
Она сделала такое движение («Ах, как ты можешь!»), словно я предложил ей по меньшей мере переспать со мной.
Она даже порозовела от негодования и принялась нервно теребить отвороты своего жакета.
Потом, казалось, снова взяла себя в руки.
— Послушай, мальчик, я ухожу. Напрасно я потеряла время. Я ведь пришла к тебе ради твоего же блага. — Говоря, она жестикулировала правой рукой, соединив указательный и большой пальцы на манер буквы «о», словно показывая этим, что речь идет о последней точке над «i». — Повторяю тебе еще раз: если ты будешь и впредь раздражать моего мужа, ты дорого поплатишься за это. Он очень зол на тебя. И ты еще пожалеешь об этом! Вот увидишь!
Она была уже у двери. Я стоял посреди комнаты, отделенный от нее барьером солнечных лучей. Мне были хорошо видны ее черные, по-настоящему красивые глаза, подведенные брови, нахмуренный лоб, затененный полями шляпки, и разбегающиеся морщинки у рта…
Сейчас она уйдет, вернется к Альмаро. Через несколько минут она будет рядом с ним. Может быть, расскажет ему обо мне. Может быть, попросит его не преследовать, оставить меня в покое. Она ведь прониклась убеждением, что запугала меня. А может быть, и наоборот…
Я шагнул вперед. Казалось, ноги мои налились свинцом. Слепило солнце. Мадам Альмаро вырисовывалась серо-белым пятном на фоне темной двери. Мне хотелось, чтобы она не думала, будто ей удалось запугать меня. Но больше всего мне хотелось, чтобы она поняла, как велика и неутолима моя ненависть. Я сказал, внезапно почувствовав, как эта самая ненависть намертво сдавила мне горло.
— Альмаро мне заплатит… дорого заплатит… за свои оскорбления и пощечины в ту ночь…
Меня удивил мой голос, хриплый и срывающийся, словно у меня был ларингит.
Я догадался, что мадам Альмаро нажала плечом на дверь. Сумочку она держала у груди. Мне стало легче дышать.
— Болван! Да если ты хоть что-нибудь сделаешь, тебя тут же схватят. Тебя осудят. И очень жестоко…
Я не пошевелился. Мне страстно хотелось, чтобы она ушла. Пусть убирается! И опять я услышал, как она торопливо выговаривает мне:
— Ты ребенок! Ты сам не знаешь, что говоришь. Это же безрассудно. Ну и мысли! Тебе бы лучше уехать из Алжира! Уезжай подальше! Послушай моего совета…
Я не мог вымолвить ни слова. Мне больше нечего было сказать. Я услышал, как яростно хлопнула дверь. Стало удивительно тихо. Мне показалось, что в комнате жарко. Хотелось курить, горло будто забили песком. Я было закурил сигарету, но, затянувшись два-три раза, отбросил ее и придавил каблуком.
XКогда город окутали первые вечерние тени, я вышел из дому и направился к ресторану. В этот час мне с необычайной остротой вспомнился наш первый поцелуй с Моникой. Нет, во мне ничего не было от кавалера из предместья, и это знакомство значило для меня немало. В ту ночь мы забрели на пустынную улицу. Посмеиваясь, вспоминали мы причуды некоторых завсегдатаев ресторана, и между нами росло то странное сообщничество, когда каждое слово, каким бы банальным оно ни было, подогревает ожидание и жажду близости. На Монике было легкое пальто в талию и туфли на низком каблуке, отчего походка ее была легкой и стремительной. Я взял Монику за руку. Она остановилась, не переставая улыбаться и не выказывая никакого удивления. Я вспомнил, как мимо нас пронеслась машина, как в ночкой тьме горел маяк Адмиралтейства, каким умиротворенным я чувствовал себя тогда. Я вспомнил также, как с нами нос к носу столкнулась какая-то старая дама-европейка и как меня нисколько не смутил ее осуждающий взгляд. Подумать только! Француженка с арабом! Нет, нет, даже этот взгляд не омрачил того зарождавшегося счастья, которое казалось мне тогда прочным и искрящимся, как кристалл!
Но сегодня вечером в меня будто опять вонзилась тысяча ножей. Мне казалось, что никто не считает меня за человека! Бесцеремонность, с которой меня выбросили из гаража Моретти, еще больше разжигала мою злобу. «Верно, я в любое время мог уехать на строительство оборонительных сооружений на берегу Атлантики! У меня всегда в запасе Альмаро, который может завербовать меня. Н-да, не очень-то я был вежлив с его женой. Интересно, скажет ли она ему? А не все ли равно, скажет или нет? Разве я не решил уничтожить его?» Иногда мысль об этом решении настойчиво, словно удары маятника, билась во мне. Да, я убью его! Убью!.. Я отбросил сигарету. Вспоминалось, каким тоном мадам Альмаро сказала мне: «Когда ему понадобится, он отправит тебя в лагерь».
Злой, раздраженный, пробирался я сквозь толпу. Толкал прохожих. Ох, как я их всех ненавидел! «Да, я скоро убью человека!» И я считал себя выше их. Да, я выше их! Я презирал их, я их ненавидел. Я чувствовал, как они проходят мимо, задевают меня — и я их ненавидел. Их, этих людей, которые не убивали и никогда не убьют. Этих людей, которые терпеливо ждут смерти и час за часом растрачивают свою жизнь на бесценные занятия, этих людей с их серенькими заботами, ничтожными и надоедливыми, словно вши. Они, эти люди, смирились со всяким насилием, со всеми унижениями. Я шел широким шагом в медленном потоке гуляющих, расталкивая их плечами и не извиняясь.
Какой-то незнакомец, которого я тоже задел плечом, схватил меня за руку, остановил мой бег, и я увидел его разъяренные глаза, его перекошенный рот с лоснящимися губами. Он осыпал меня бранью. Он требовал, чтобы я объяснил ему, почему я так бесцеремонен. Это был араб лет сорока. Он был возмущен. Тюрбан съехал ему на лоб. С надменным видом я оттолкнул его. А он кричал и никак не унимался. Несколько прохожих остановились возле нас — взглянуть, что здесь происходит. Не говоря ни слова, я двинулся дальше.
Во мне сидел какой-то огромный слепой змей, распускавший свои кольца.
Я должен достать себе револьвер. И не подумаю убегать из Алжира. Пусть потом меня схватят. Я крикнул бы в лицо всем, что презираю их, что правильно поступил, что я до безумия счастлив, убив эту гадину; что все они трусы, и только у меня, у одного меня, хватило смелости на это!..
Я замедлил шах. Все тело горело. Маленькая спокойная улочка. Кроме меня, на ней никого не было. Навстречу попалась собака, она обежала меня стороной.
Войдя в ресторан, я увидел, что народу в нем мало, и направился прямо к Монике. Она встретила меня без улыбки, с унылым видом.