Владимир Маканин - Коса — пока роса
— Значит, сказала.
— А что ж такого? Отпусти ухо!.. Оби-иделся! — громко возмущалась она. — Я ж думала, это в по-омощь...
— В какую помощь?
Старуха жалостливо (и одновременно глумливо) гундосила:
— Женщине в по-оомощь. А ка-аак же... А как иначе? Ежели трахаешь уже усталую.
— Я лучше знаю, как трахать усталых.
— Ну вот... Я так и подумала. Конечно, конечно! Такой ядреный мужчина разве не зна-аает... О-оопытный.
И вдруг хехекнула:
— Хе-хе... Женщине должно быть удо-ообно.
Он смолчал. Он бы уже выставил Аннету Михеевну вон, если б не скорая вдруг мысль. Если б не эта мгновенная мыслишка... Про обновление еще и еще — про фантастический возврат старой карги в юность.
А этот ее обратный обвал в старость... Возможно, возврат всегда у нее груб и слишком стремителен. Ему оскорбительно и больно. Зато цени миг, Петр Петрович... Зато каким крутым обломом вдруг видишь свою собственную жизнь — матерую и циничную старуху, глумящуюся над тобой же.
— Пить, — сказал он. — В глотке пересохло.
И чтобы еще раз не сорваться, Петр Петрович поднялся с постели и прошагал на кухню. Он еле сдерживался. Ему вслед бедовая старушка шутила:
— А выпей, выпей... У некоторых, я читала, и с воды встает.
Пил... Утолив жажду, вернулся не сразу. Минуту-две Петр Петрович постоял у окна... Ну, дрянь баба. Ну и ну... Луну! Луну под жопу. Еще чего! — старика прямо трясло от гнева. Он подпрыгивал на месте. Как такое можно?!
Небо (в ночном окне) продолжало сиять. В этом дивном лунном свете Петр Петрович простил ей ее житейскую грубость и старческое хамство. Простил, как если бы прощал сам себе. (Если она — его жизнь.) Ведь хозяйка... Может круто настоять... Женщине должно быть удобно.
Однако лежал он, все еще подчеркнуто отвернувшись к стене. И даже уткнувшись лицом в стенку... А Аннета Михеевна, сопереживая, сидела здесь же, на постели. С ним рядом... Сидела она теперь очень сдержанно, деликатно, — и несомненно слыша его обиду.
Вдруг она протягивала ладонь к спине старика, чтобы он тоже услышал ее сочувствие. Но тут же и отводила руку. Не сразу решаясь...
— Эй, — дружелюбно окликнула она.
Это правильно, когда ласку примирения начинает женщина. Когда начинает мужчина, спешка... бег с барьерами... одно, другое... третье... Когда начинает ласку женщина, секунды перестают стучать. И летящая мимо по воздуху тополиная пушинка вдруг зависает.
Но сначала Аннета Михеевна повинилась. Ну, согласна, согласна! Внешне (да и голосом тоже) она как женщина сильно сдала... Да, да, грубовата. Насмешлива... Так ведь сам сказал, ей уже тыща-другая лет, ха-ха-ха-ха! Тыща... Но в интиме (она именно так выразилась, изысканно)... Но в интиме с ней можно ладить. Ласковая.
— Слышь?.. А ведь я — ласковая.
Она наконец прикоснулась своей давно тянувшейся к нему рукой. Огладила раненое плечо. Да ведь и в этом жесте слышалась просьба ее простить. Прилегла рядом... Алабин (спиной) слышал льнущее к нему тело. Возможно, мирясь, она нервничала. Ее немножко трясло.
Но вот приникла тесней, и когда старый Алабин в общем-то был готов простить... Да, да, он уже было расслабился ее добротой, ее осторожной лаской... Когда он... Вдруг хлынул холод.
Стужей накатывало ему прямо в спину. Волной — от нее к нему. Вместо тепла.... Так и ускользнул миг. Его великий миг... Старуху трясло не жаром какой-никакой страсти, а холодом.
А-а, подумал старик. Там этот холод. И ничего больше. Там ничего другого для него уже не было.
Да ведь и можно понять: что ей, с ее тыщей лет, — что ей Алабин с его одной секундой?
Он сник. Вяло так лежал, жался к стене... Зато от стенки, как казалось, шло теперь к нему ощутимое тепло. (На контрасте.) Петр Петрович даже подумал, может, за стенкой кто живет. Кто-то подселился... Кто-то там теплый... Кто бы ты ни был, сосед. Кто бы ты ни был, — думал он... Бредил.
Михеевна негромко журила его.
— Говорила же: не парься. Хе-хе-хе... — вполголоса (скромно) она усмехнулась. — По-второму разу меня все равно не разогреть. Еще никому не удавалось... Из смертных.
Казалось, рядом с ним заговорила сама подушка — холодная, если не ледяная. По второму разу жизнь не разогреть.
— Слышь... Эй!
Она. Ее голова от него слева... Седые космы... И ее утешающий голос:
— Не огорчайся. Кой-что сумел... И то молодец. Попыхтел.
Ее слова были не злы, но от тела ее шел все тот же нескончаемый холод... Остываю, подумал он. Остываю... Тщета усилий? Но почему вся жизнь на кону? Может, что-то было им упущено? Старик не искал других виноватых...
Его сознание все еще было заворожено — или, лучше сказать, заморочено чем-то вроде долга перед жизнью. Вроде бы что-то главное, что-то слишком серьезное стояло за этим их затянувшимся общением со старухой — но что?
— Эх, милай... — разболталась тем временем все схватывающая на лету Аннета Михеевна. — Жизнь, как стара баба!.. Жизнь, она ведь человеку не против. Именно!.. Жизнь не противится, когда ее трахают случайно, налегке, на таланте, первым легким разом... Слышь?
Старуха легонько толканула его в лопатку:
— Но жизнь не любит повтора. Слышь?.. Но тем сильнее жизнь не любит, когда по второму разу... когда ее принуждают и разогревают заново. Когда принуждают трудом. Хе-хе-хе-хе... Это уже не просто сердит. Это злит... И жизнь, ты уж пойми ее, не хо-ооочет. Не позволя-а-аает.
— И потому в ответ — холод?
— Холод? — Старуха удивилась.
— Ну да.
— Тебе, что ли, холодно?
На полу старик нащупал рукой недопитую, как ему думалось, бутылку. Сделав пустой глоток, он тут же сомкнул губы... Пусто... Да и не грела, как он уже знал, самопальная водка.
Петр Петрович бросил бутылку — и как же легко, как охотно и как предметно она откатилась куда-то в глубину, под кровать. Этот звенящий звук перекатывающейся бутылки... В никуда.
— Что это ты пялишься? — спросила.
— Да так.
— Та-аак, — смеясь поддразнила Аннета Михеевна. — А перетакивать не будем?
Петр Петрович слишком напряженно смотрел на нее. Словно бы он увидел сейчас не старуху, а что-то вдалеке. Увидел что-то, чего никогда в женщинах не видел прежде... Она превосходила его!.. Она, а не он, долгожитель в этой вечной тяжбе. Он — только искра. И что он, что другой — ей без большой разницы. Тыщи лет... И в точности так она обработает завтра следующего зажившегося старикана, сюда даже не оглянувшись! И уж конечно, не вспомнив, что у предыдущего старика тоже было свое лицо, что было имя и что был он Петр Петрович...
Отчего у меня такая ясная голова, — думалось ему... Откуда эта ясность? Или, когда по-настоящему холодно, у человека не бывает разномыслия. Холод как билет в одном направлении.
— Не-ееет, — протянул ее голос, осклабясь. — Второй раз разве что посме-ертно. Когда тебя уж не будет.
Она скривилась в снисходительной улыбке:
— Бывает. Бывает, что воздаду-ут... Медаль уважительную, а? Посмертно. Кто что любит. Иль орденок геройский?
За окном едва-едва светало. Ночь... Петр Петрович Алабин, зоркий старик, всматривался в крестовину оконца.
Аннета Михеевна посмеивалась:
— Ведь я, ежели вглядеться, и ласковая, и добрая, — и красивая. Раскрасавица...
Старуха нашла шерстяное одеяло, набросила поверх: так и быть, согрейся малость, Петр Петрович! Она подтыкивала углы, но и сквозь два одеяла руки ее оставались холодны.
Он вдруг стал слышать, как уходит его тепло.
— Раскрасавица, верно? — посмеивалась.
Она, эта сука, его жизнь, встала под серенький просвет окна: ей хотелось, чтобы старик разглядел, что она нага до пояса. Чтобы увидел ее тяжелые груди. Чтобы признал ее холодную красоту!.. Юбка на ней колыхалась. И груди.
— Смотри, смотри лучше... Не фыркай... Да ты разглядел ли? Сюда посмотри!
Она изогнулась бочком, отчего излом ее бедер, и правда, стал выпуклее и заманчивее.
— А что?.. Стриптиз... А вот и не хуже других!.. Женщина! — ухмылялась изгибающаяся в неслышном ритме старуха.
Она там пританцовывала. Ей явно нравилось само движение. Изгибалась в талии. Ногой вправо — ногой влево... Его жизнь?.. Эта пляшущая, кривляющаяся, циничная и по-своему великолепная старуха. Ладно. Какая есть. Как в кошмаре. Пусть пляшет.
— М-мм... — стонал Петр Петрович.
Когда Петр Петрович очнулся, вокруг стоял тот же злой холод. Тело его задеревенело. А карге хоть бы что!.. Старуха знакомо лежала с ним рядом и от не фига делать болтала ногой. Она поддевала носком ноги какую-то тряпицу и подбрасывала ее вверх — этак на полметра... И снова поддевала... Молча. И с некоторой забавой для самой себя.
Он же вдруг замер. Его-то ноги, где они?! Их не было. Ниже колен он вовсе ничего не чувствовал. Ноги были, но потеряли чувствительность. Застыли... Господи! Какой холод! — спохватился Петр Петрович.
Он дернулся вправо. Дернулся влево... Взобрался на старуху, а она его насмешливо подбадривала: