Владимир Домашевич - Финская баня
От этого всего было неспокойно на душе, однако большого страха Колотай не испытывал, не думал, что финны могут пойти на нарушение кем–то установленных правил, хоть и не ими самими писаных. Это не советские, для которых законы — что дышло, куда повернул, туда и вышло. Возможно, это его и спасает…
Они еще поговорили с Юханом, тот что–то объяснял, показывал лыжной палкой на запад, на восток. Кажется, его объяснения успокоили полицейских, только средний все еще что–то сердито бурчал, поглядывая на Колотая. Судя по всему, они не имели никаких претензий к лыжникам, их документы признаны правильными.
Только высокий обратился к Колотаю на прощание:
— Твое, счастье, белорус, что мы втроем. А если бы был он один, — показал глазами на среднего, сердитого, — тебе было бы очень плохо. Так что берегись, теперь многие имеют зуб на русских, потому что они убивают нас и хотят захватить нашу землю. И ты им помогал. Да, да, твое счастье, что ты пленный. Тэрвэ! — и он козырнул.
Колотай, не веря, что все закончено и они могут ехать, тоже ответил «тэрвэ».
Первыми тронулись с места полицейские, они поехали по дороге на юг, куда и направлялись сразу, а Юхан и Колотай, посмотрев им вслед, пошли своей дорогой — на запад, как шли до этого. Юхан оглянулся на Колотая и с улыбкой сказал:
— Хювя он — харашо!
— Хювя он, — повторил Колотай, — хорошо! — и захохотал, словно сбрасывая с себя холодное оцепенение и груз уже прошедшего страха.
Все обошлось — ну и хорошо. Хювя он, — как говорят финны. И во второй раз обошлось для него хорошо…
VI
В тот день они просто не узнавали себя: прошли еще километров десять на запад, заглянули к знакомому Хапайнена, живущему в небольшом городке, передали «тэрвэ», попили кофе, добавив еще свой, из рюкзака Колотая, Юхан еще немного поговорил со знакомым отца, и они двинулись обратно. Настроение было приподнятое у обоих. Юхан радовался, что все закончилось мирно, что его документы сыграли свою роль, не были, так сказать, проигнорированы слугами правопорядка, что эти слуги — и это очень важно — не нарушили его сами, как нередко бывает, если власть не контролировать сверху. А сверху в то время был только Всевышний, может, он и поставил все на свои места.
Колотай тоже чувствовал себя чуть ли не именинником: что ни говори, а он остался под защитой закона, его не взяли в наручники, позвякивающие у полицейских на поясах под куртками. В военное время законы меняются и из гуманных и мягких становятся суровыми и жестокими, а, скорее всего, их делают такими люди, которые тоже становятся жестокими и безжалостными. Что такое война, если не насилие и жестокость? Говорят, что без этого нельзя выиграть войну. Нельзя жалеть врага, потому что, жалея, не победишь. Но нельзя жалеть и своих, ведь если их жалеть, они не захотят идти на смерть из–за каких–то там сомнительных выгод, за чужие земли и чужие богатства, которые они, властители, хотят сделать своими. Покажи только слабость, ослабь поводья — и они разбегутся в разные стороны, и ты останешься один, как луна на небе, и горе тебе будет: погибнешь вместе с тем режимом, который тебя содержал до сих пор, поил и кормил, наделял властью. Нет, ослаблять поводья нельзя, власть всегда держится на силе и насилии, на притеснении, на крови и слезах, — как чужих, так и своих людей.
А сегодня закон не был нарушен, потому что рядом с одним сердитым и обиженным были еще двое, которым злоба не застлала глаза и не затуманила мозги, и они смогли увидеть в нем, Колотае, человека, которого нельзя убивать, потому что он уже не открытый враг, а пленный, взятый, как ни странно, под защиту законов этой страны. Пленный — это уже не солдат, он, фактически, мирный человек, которого можно заставить работать, чтобы не был дармоедом для государства. В такой вот роли его молодой хозяин Юхан и выставил Колотая — и этим самым спас от беды, которая могла с ним случиться.
Колотаю ни с того ни с сего вдруг стрельнуло в голову: а если бы на место этих финских полицейских да поставить советских милиционеров? Какая бы получилась картина? Они перевернули бы все с ног на голову и сразу сказали бы, что Колотай — замаскировавшийся под пленного шпион! Есть справка, что ты, Колотай, пленный, что твой хозяин Хапайнен? — Хорошо. Но как ты докажешь, что ты Колотай, а не Иванов, Петров? Где фото твое? Нет! Значит, на твоем месте может быть кто угодно. Ты — это не ты! Понял? Руки! — и сразу щелкнули бы наручники.
Кажется, мелочь, а на ней держится все — это доверие. Здесь человеку верят, у нас — нет. У нас человек не может доказать, что он — не шпион…
Домой они будто на крыльях летели. Теперь Колотай шел первым и, пока были силы, старался, как мог. Юхан отставал от него, а может, просто не хотел выкладываться, тратить последний пот, который еще очень даже понадобится. Сам Колотай не был скор на пот, но где–то на середине дороги почувствовал, что плечи постепенно становятся мокрыми, и тогда уже нельзя притормаживать, потому что мокрые плечи сразу начинали чувствовать холод. А что такое холод за плечами? Это простуда, на которую он не имеет никакого права: он подневольный, должен быть в форме и делать то, что ему скажут. А сказано ему одно — тренироваться!
Сегодня они хорошо–о–о потренировались, Колотай такого сюрприза не ожидал. Он надеялся, что все, как и раньше, пройдет спокойно, что они отмеряют свои километры туда и обратно — и ничто не нарушит их обычный темп и ритм. Ан нет, сегодня случилось неожиданное, что, между прочим, и должно было когда–нибудь случиться, и хорошо, что все закончилось для них, особенно для него, Колотая, так мирно.
Интересно, что говорили полицаи Юхану? Но это он узнает тогда, когда Юхан расскажет родителям, а Хапайнен перескажет ему по–русски.
Наконец они выехали на знакомую уже дорогу, ведущую с севера на юг, посмотрели налево–направо, — и обрадовались, как дети: будто полицейские еще раз могли здесь встретиться! Они с облегчением вздохнули и через несколько минут скрылись в лесу, двигаясь по своей неширокой дороге.
Неизвестно, как Юхан, а Колотай чувствовал какую–то опору: он тут не чужой, вернее, чужой, но уже попал под защиту их, финских, законов, уже с ним нельзя ничего плохого сделать, он имеет какие–то, хоть и небольшие, права. Но он здесь еще в положении ребенка, который без мамы может заблудиться в чужом лесу и стать добычей зверей, а в его случае — людей, которые, пользуясь правами сильнейшего, могут растоптать его слабенькое право, как какой–нибудь гриб–дождевик в лесу давит сапогом равнодушный грибник. Что ему до какого–то русского пленного, который шел сюда с намерениями чем–нибудь поживиться и сам попал в положение того, кем может поживиться кто–то другой: шел за шерстью, а оказался постриженным.
Неужели эта война никого ничему не научит? Неужели судьба отдельного человека, который тут погиб или еще погибнет или будет взят в плен, никого не заинтересует, не тронет за живое? Неужели слезы родителей и детей, жертв войны, не упадут на чужое сердце и не пробьют его, не пробудят в нем сочувствие к обиженным судьбой, надеявшимся иметь от своих сыновей опору, поддержку, помощь в тяжелые времена, а дети чтобы их растили, воспитывали, вывели на ровную дорогу жизни, которая будет для них единственной и счастливой? Или им, тем, кто наверху, все равно, кто там, и сколько погибает и пропадает, а главное для них — амбиции, желание перекроить карту Европы и подогнать под тот образ, который давно и неизменно жил в головах правителей, руководствующихся только одним: расширять свои границы как можно и сколько можно, а точнее — бесконечно? А что для этого нужны жертвы, и даже большие, их не волнует? Ведь как что–то получить без жертв? Разве люди не привыкли еще к тому, что они должны растить своих детей, особенно сыновей, и отдавать их на службу государству, чтобы оно в нужное ему время послало их, одетых в солдатскую форму, воевать…
Правда, воевать — не то слово, оно режет слух, раздражает, наводит на плохие мысли, ассоциации. Лучше сказать — расширять границы своих владений, именно своих, и потом, если тебе посчастливится остаться в живых, ты сможешь быть здесь уже не чужаком, а хозяином, с которым будут считаться. Так зачем думать о каких–то жертвах, горе и слезах? Все это окупится, слезы высохнут, а горе забудется, и те, кто останется, станут жить — не тужить. Они будут вспоминать о жертвах и слезах только в круглые даты, когда происходили большие события — большие победы. Чужое горе не трогает тех, кто наверху, иначе ничего подобного никогда не было бы: ни войн, ни захвата чужих земель. И люди не боялись бы, что завтра кто–то придет и заберет нажитое ими добро, а их самих может поставить к стенке…
Наконец они увидели, что показалась «голова» — огромный валун, их дорожный знак, мимо которого они не могли пройти, чтобы не полюбоваться молчаливым свидетелем истории этой земли и людей. Он не знает, что за несколько сот километров отсюда грохочет война, погибают люди от пуль и снарядов, от мин и бомб с одной и с другой стороны… Но не может быть, чтобы он не знал об этом. Шестая часть его поверхности соединена с землей, а земля передает ему, как по телеграфу, все свои беды и тревоги, все звуки взрывов и даже стоны раненых. Так что он знает, что происходит на земле, на которой он лежит–живет тысячи столетий.