Андрей Балдин - Лёвушка и чудо
Я помню, как в процессе тотальной расшифровки чертежей романа «Война и мир» внезапно обнаружил, как много в нем вязания, плетения и шитья. Большей частью опосредованного, но иногда прямо явленного, реального. А ведь это те же чертежи, только женские; роман наполовину состоит из этих дамских кружев[30].
Вспомним: в первой же сцене романа в гостях у Анны Шерер вышивает маленькая княгиня Елизавета Болконская, жена князя Андрея. И, попутно со своим видимым вышиванием, выводит, связывает, плетет нечто невидимое, но очень важное на полотне жизни своей золовки, княжны Марьи Болконской. Именно так: маленькая княгиня не просто шьет, но своей иголкой и ниткой пытается пришить княжне Марье жениха[31].
Толстовские «женские» чертежи многочисленны, многослойны, окрашены чувством, означены настроением любви и неприязни, знаками плюс и минус.
Вот пример со знаком минус: Жюли Карагина, героиня, очевидно неприятная Толстому; Лев Николаевич не упускает возможности указать на ее красную шею, пудру и злословие. Что такое ее плетение? Приходит час испытания, Наполеон подступает к Москве, и мы видим Жюли в салоне: она щиплет корпию[32]. То есть буквально, видимо — не соединяет нити бытия, но разделяет их, рвет ткань мира на кусочки. Работает на войну.
Вяжет Наташа у постели раненого князя Андрея[33], и, пока вяжет, его жизнь продолжается, прядется, плетется. Тут все как будто со знаком плюс. Но вязальщица прервалась на мгновение, клубок упал и покатился в темноту — и немедленно князю приходит на ум мысль о смерти. И с этого мгновения начинается его умирание, а ведь перед этим он как будто выздоравливал, возвращался к жизни.
Такого ткачества в «Войне и мире» довольно[34], достаточно для того, чтобы понять: перед нами не просто вышивальщицы и пряхи, не просто родственницы, связывающие все и вся паутиной любви и родства, — это русские мойры, которые ткут время, длят его или обрывают (или разрушают, как Жюли).
Тогда же, разобрав, сколько возможно, это великое прядение, я понял, зачем встречаются и какую показательную пару составляют в конце романа две его главные героини, Наташа и княжна Марья. Они — две главные литературные богини Толстого, управительницы судеб, парки, мойры.
Тогда, особо не задумываясь о сути метафоры, как будто заготовив ее вперед, я определил Наташу как «Афродиту», а княжну Марью как «Богородицу» (а ведь это мать Толстого, не слишком измененная в романе; Толстой так и относился к ней, как ко второй Богородице, неслучайно его не раз посещали мысли о собственном христоподобии).
Соединяясь, Наташа и Марья составляют совершенную сознающую фигуру. В своем метафизическом единении они столь возвышенны, что даже любопытный Лёвушка, умеющий подслушивать и передавать женские секреты, не решается подойти к ним близко. Взявшись за руки, они прямо смотрят в вечность; смерть им не страшна, не может быть страшна, раз они богини. Пряжа времени, ими сопрягаемая, и далее — ткань, коей они оборачивают свой мир, есть самый надежный покров, защита от смерти.
Но вот я добрался до Ясной Поляны, и тут, на фоне реальных пейзажей, на фоне леса, взявшего над этим местом столь серьезную власть, становится понятно, насколько рискованным было это романное сведение. «Афродита» и «Мария» могли сойтись вместе только в утопии.
Насколько уместна была эта пара на фоне реальной Ясной?
Реальность отторгает утопию; Толстой сознает: сочетание «Афродиты» и «Марии» невозможно, в одном месте им не ужиться. И тогда — показательный жест — в своем «библейском» романе он расселяет их по разным имениям. «Марию» он далеко увозит из Ясной Поляны, поселяет с отцом в Лысых Горах, к западу от Москвы, под Смоленск; по сути, туда переезжает христианская половина Ясной. «Афродиту» же он оставляет на месте, в ростовском Отрадном. Это доставляет многие композиционные неудобства, но Толстой соглашается на эти неудобства, лишь бы извлечь «Марию» (тут можно без кавычек: свою мать Марию) как можно дальше из тульского, языческого, южного лона Ясной Поляны.
Из Наташиного царства.Это и становится ясно в Ясной — наяву, при непосредственном ее наблюдении: здесь Наташино царство, здесь имеет полную силу ее языческий, протохристианский закон.
Поэтому здесь по сей день жив язычник Лёвушка.
Что-то я недосмотрел на его могиле. Не понравился лес, более похожий на скопление водорослей. Или этот овраг, замкнутый зеленью, когда ему положено быть открытым, кусок дерна на месте могилы — что-то тут не так. Нужно идти и смотреть еще раз, теперь уже с новым предположением о Наташином волшебном царстве.
XVIIIТочно, волшебном — она же волшебница, Наташа.
Толстой не только не скрывает этого, он постоянно подчеркивает ее колдовской статус. Она поет романс «Волшебница», которым все околдованы. Временами ее пение подобно пению сирены — так она зазывает жениха во время первой встречи с князем Андреем в Отрадном. Их роман впереди, она еще девочка и сама ничего не знает, и будущий жених ни о чем не помышляет. Он только слышит девичьи голоса за окном, выглядывает в окно — и готово дело, пропал князь Андрей. Пропал, утонул в струениях Наташиных грез. За окном все черно и сыро, только деревья подсвечены сбоку серебристым трепещущим светом. Полная луна, воздух невидимо колеблется, точно вода в пруду. Князь Андрей в этой сцене есть сущий утопленник (вдобавок к тому, что он мертвец, офицер, погибший при Аустерлице); он в нижнем этаже, Наташа в верхнем, над поверхностью воды, — поет как сирена[35].
Здесь хорошо заметно толстовское «двоение»: эту водную сцену пишет не Толстой, но чудодей Лёвушка. Правильно: нужно чудо, чтобы переменился, ожил аустерлицкий мертвец. И князь Андрей оживает, всплывает — или, напротив, тонет? Наверное, тонет, если его зовет сирена.
Таково это место, в котором живут рядом, бок о бок, Лёвушка и Наташа. Нет для них более счастливого места. Лёвушка прямо пишет об этом в очередной многоводной сцене.
«Война и мир», том II, часть IV, главы от третьей и далее — знаменитая отрадненская, ростовская охота; мир очевидно погружен в воду: «как будто небо таяло и без ветра спускалось на землю. Единственное движение, которое было в воздухе, было тихое движение сверху вниз спускающихся микроскопических капель мги или тумана». Лучшее состояние стихий для очарованного Лёвушки. Он отправляется на счастливую охоту — с Наташей, которую, кстати, не особенно рады видеть настоящие охотники. Да разве могут они возразить колдуну Лёвушке?
Далее — пять глав одна другой лучше: о погоне за волком, потом за зайцем, потом с гитарой у дядюшки, потом этот странный танец Наташи, дикий, древний, совсем не тот, что был снят в советском кино, нет, у Лёвушки эта пляска совершается в другом, языческом времени. И так — в этом другом времени — водное волшебство длится до самой ночи, темной и сырой, мокрой, бархатной, — до возвращения домой, когда внезапно Наташе приходит в голову мысль, что она никогда не будет счастлива так, как теперь.
Здесь и теперь: в помещении этого полноводно-протяженного мгновения. Оно никогда не должно перемениться, уступить место следующему: так счастлива Наташа в это мгновение.
И еще Святки, сразу вслед за этим языческим охотничьим счастьем — тут уже водная стихия Лёвушки окончательно берет верх над «немецким» расчетом большого Толстого. Сентябрьские охотничьи хождения вослед микроскопическим каплям мги и тумана переходят в зиму. Наверное, Лёвушка не хочет просыпаться, возвращаться из-под своей волшебной воды в скучный «немецкий» воздух, стоящий кубами по эту сторону страницы.
Все в толстовских Святках о воде. Вода обратилась в снег; тем лучше — из снега Лёвушке проще слепить иной мир. В ясном сознании того, что творит, он противопоставляет этот снежный — водный, нижний — мир христианским небесам.
Сцены Святок прописаны у него демонстративно язычески.
Путешествие героев «под воду» начинается почти незаметно, в скуке и незнании, в пустом хождении Наташи по пустому дому[36]. Есть, однако, «потребность какого-нибудь ознаменования этого времени». От скуки Наташа начинает переменять святочные обряды — у нее, колдуньи, есть право менять эти обряды, только от этого вдвое скучней самой колдунье. Начинаются страдания во времени и пространстве (подавай ей жениха здесь и сейчас), затем странные, как будто детские разговоры о времени, но на самом деле не вполне детские, толстовские разговоры, в которых открывается его сокровенный взгляд на свойства и природу времени[37] — и так до того момента, пока не делается ясно, что целью разговоров является бегство от этого времени. Куда? В воду — на Святки только и делают, что смотрят воду, слушают воду, — в снег, в иное время. И вот уже все быстрее разворачивается движение, путешествие по снежной дороге неведомо куда, будто бы к соседям в Мелюковку, но никакая это не Мелюковка, а другое царство, — снежное Наташино царство[38].