Марк Харитонов - Джокер, или заглавие в конце
Он замолчал, продолжая глядеть вниз и в сторону, скулы двигаться перестали. Ах вот оно что, — я сдержал улыбку. Любовные страдания. Неоцененный, отвергнутый умник, хочет себе объяснить, за что его так. В терминах информатики. А его локтем в живот, по-настоящему. Есть от чего сбиться мыслям. Переживает, пережевывает. Остатки воспоминаний. Системы,
В вагоне стало свободней. Подросток напротив перебирал клавиши игрового устройства, губы дергались то и дело гримасой удовлетворения. Разбирался с какими-нибудь устрашающими злодеями, лучше всего с инопланетянами, они понятней. Отстреливал, взрывал на своем пути всех, кто мог угрожать, от меня было не видно. Удобная штука, позволяет не думать ни о чем своем и при этом вырабатывать нужную дозу адреналина. Располневшая мама рядом держала перед собой планшетник, что-то читала, еще две женщины поодаль листали цветные журналы. Во времена, когда я еще мог разобрать издалека мелкий книжный шрифт, тянуло иногда скосить взгляд, угадывать по знакомым именам, строкам, кого кто читает: кто-то, глядишь, Шекспира, кто-то, бывало, Ремарка — и улыбнуться узнаванию, чувству невольной близости, родственного понимания. Нечасто, но все же случалось. Слева от меня лысоватый мужчина в негородской, дачной одежде, у ног потрепанный рюкзачок, достал из нагрудного кармана газетную вырезку, развернул. Заголовок я мог разобрать: «Звездный развод обошелся в два миллиона». Дальше без очков было не прочесть. Дачник перечитал медленно, качнул головой, аккуратно сложил вырезку, вернул в карман. И не станешь же выяснять, о чем это, о ком, почему так важна для человека новость о разводе вряд ли знакомой лично звезды. Вырезал, перечитывает. Со стороны не понять. Имен ты все равно не знаешь. А в общем, то же, что было всегда. Множество непроницаемых, случайно сошедшихся жизней, замкнутые, отделенные один от другого, непересекающиеся миры, временные попутчики в общей вагонной капсуле, в черном туннеле. У молодых в ушах музыкальные затычки, слышит каждый свое.
Ритмичный, баюкающий перестук, мягкое сиденье покачивается, покачиваются сидящие. Этот рыжий что-то говорил об измерении, в котором все со всем связано. Для меня таким измерением всегда была литература. Я ведь по-настоящему просто не представлял, как без нее можно воспринимать, чувствовать жизнь. Как было передать, хотя бы объяснить это чувство нынешним студентам? Не получилось. Если б следовало признать только это! Может, главное, думал я, сам что-то все больше перестаю понимать. В самой литературе что-то от меня ускользает. Не читаю, как раньше. И не в том дело, что какой-то новый бестселлер не смог оценить, не вник — было бы во что вникать. Толкования подменяют необъяснимое, вот о чем я только что пытался сказать студенту — напоминал, оказывается, самому себе. Рыба, вытащенная на воздух, уже не живая. Ускользает, тускнеет что-то настоящее. Мусолю затверженное, привычное — так собака продолжает глодать кость, на которой мяса-то не осталось, обновляет разве что вкус собственных слюней. Вкус воспоминаний, вкус иллюзий, вкус имитаций. Теперь собаке можно подсунуть и кость искусственную, просто чтоб зубам не было скучно. Даже буквы на них, оказывается, стали писать… никогда раньше таких костей не видал. Разглядеть бы поближе… что-то как будто знакомое. и собаку я где-то уже видел. Та, словно угадав мои намерения, взяла кость в зубы, потрусила от меня прочь. Непросто было поспевать за ней, проталкиваясь в тесной толпе. Собака лавировала между человеческих ног, ей было легче. Надо было не упускать ее из виду, не оглядываться. Кто-то попытался меня остановить: куда без очереди? — придержал за плечо, я вырвался. Но собака уже нырнула в черный проем. Я остановился в сомнении. Чтобы туда заглянуть, надо было стать на колени. Кого бы спросить, что там? Чья-то рука снова схватила меня за плечо, стала трясти. Надо выходить, сказал женский голос, здесь конечная. Слышите? Эй, папаша! Здесь конечная.
Заснул, пропустил, оказывается, свою станцию, давненько со мной такого не было. И никто, кажется, еще не называл меня папашей. Я, значит, папаша, пора признать. Все еще как будто не мог выбраться из полусна, полуяви, обрывки путаных мыслей не продолжали одна другую. Но сбиться с пути я дальше уже не мог, продолжал движение, что называется, на автопилоте. Поднимался к выходу на эскалаторе, когда меня вывели из задумчивости мужские хамские голоса.
Навстречу нам, слева, спускались двое в камуфляже, с бритыми головами, лица округлены белым подкожным салом. Они что-то громко выкрикивали, гогоча, и почему-то показывали друг другу на меня пальцами. Я не успел понять, в чем дело, когда один вдруг набрал во рту слюны и смачно в меня харкнул. Уклониться я все же успел, плевок вообще прошел мимо. Обернулся: позади меня, ступенькой ниже, отирал платком щеку скуластый узкоглазый мужчина лет тридцати. Бритоголовые, оборачиваясь, показывали на него пальцами, продолжали гоготать, довольные. Надо понимать, не промахнулись, попали, в кого метили, не в меня. Азиаты теперь им не нравятся. Чужеродные. Моя внешность была не так примечательна, к тому же пожилой, седоватый. И ведь никто на их эскалаторе не среагировал, не сказал ни слова, ни ступенькой ниже, ни выше. А я бы сказал, если бы оказался там, рядом с ними, полез бы с кулаками, дал в морду? О чем говорить!
17Жилье дохнуло непроветренной духотой. (Обещали грозу, я оставил окна закрытыми.) Впустил майский воздух, дыхание молодой теплой зелени, пошел на кухню разогревать свой холостяцкий обед: сосиски, вчерашние макароны; картошку чистить не захотелось, оставил на завтра. А вот селедку к водочке взял, нельзя было не выпить. После отъезда Наташи я зарекся пить без нее, выпивать в одиночку — последнее дело. Да ведь и обед без нее был не более чем способом отделаться от напоминаний желудка, без вкуса, без смакования. Все без нее потускнело, угасало. Сковородка в угольножирном налете, посуда как будто немытая, хотя ведь мыл, помню.
Одной рюмки и даже другой оказалось недостаточно, не удавалось ни заглушить, ни прояснить муторную тяжесть на душе, отогнать ненужные мысли. Который раз приходилось ловить себя на малодостойном чувстве: держаться бы в стороне от этой жизни, от хамских ее проявлений. Омерзительно соприкоснуться с ней вот так, близко. Хорошо, если не ближе, если вонючая слюна не растеклась по твоей щеке, пришлось бы отереться, отереться, не больше, ну, дома промыть кожу горячей водой, с мылом, носовой платок выбросить, не стирая, — что можно сделать еще? Чувство брезгливого бессилия, уважения к себе это не прибавляет. А еще облегчения, когда оглянулся и увидел, что они целились не в меня…
Вы умеете вовремя остановиться, снова вспомнился забытый, казалось, профессор. Сомнительную похвалу я тогда как будто пропустил мимо ушей. Нет, оказывается, застряла. И как потом за банкетным столом профессор заговорил с моим отцом по-еврейски, а я стал оглядываться: слушают ли их другие, что об этом думают? Конечно же, на кафедре не могли не знать, что я еврей, но, может, не думали, что настолько. Специалист по русской литературе, и фамилия русская. С коллегами у меня в этом смысле не было никаких проблем. Да и за столом к тому времени все были хороши. Комплексы, не более чем застрявшие с давних лет комплексы.
— Знал бы ты, как твой папа тобой гордится. — Ласкин, хмелея все больше, стал говорить мне «ты». Приближал то и дело свое лицо к моему, приходилось вежливо отстраняться от брызг слюны. — Кандидат наук, кто мог об этом мечтать? Он мне рассказывал, какие у тебя еще в школе были необыкновенные сочинения. А он простой, всего образования — техникум, какой- то кожевенный. Думает, ты его стесняешься. Стесняешься, да? Ты ведь ничего про него не знаешь и не хочешь знать.
Я лыбился расслабленно, не вникая. Ласкин время от времени поправлял выпадавший протез, вместе с ним возвращалась направленность речи. Понес что-то опять про Чехова. Вот кто обходился без генеалогии. Папашу своего почитал как положено, содержал, но не более. Выдавливал из себя по капле. У него, ты посмотри, проверь, даже дворяне, аристократы предков не очень, кажется, поминают, не обсуждают. Это Пушкину они были важны, он жил в истории. Безродным разночинцам хватает ближнего времени. Космополитам без роду и племени, как стали выражаться когда-то. Нельзя не признать. Попробовал бы не признать…
Поправил опять нижний протез, для этого пришлось его вынуть совсем — никак не становился на место. Нос в лиловых прожилках, седые волосы из ноздрей с корочками засохшей слизи.
— Тебе повезло, скажи спасибо папе, что родил тебя не раньше. Ты смог не застать нашего времени, нашего страха. Знаешь, что это такое?.. И не надо. Дети родителей не расспрашивают и правильно делают. Лучше остаться голубоглазым, как ты. Молодец.
Стряхнул с моего лацкана хлебную крошку. Я благодарил, пьяная невнятица растворялась в банкетном шуме. Мне было хорошо. Оба мы были хороши. Завершалось застолье, все понемногу покидали зал, кто-то подходил на прощанье облобызаться, что-то говорил. Мы стояли посреди громадного, толстостенного, не по человеческой мерке, пространства, воробьи летали под сводами, садились на колосья снопов в руках дородных тружениц, между ними сновали в воздухе черные официанты, изгибались, лавировали, ухитрялись поддерживать равновесие. На длинных столах, на скатертях, в тарелках, среди пятен пролитого вина, среди окурков и кучек пепла догнивали остатки пиршества. Поодаль отец завершал финансовые выяснения с метрдотелем, извлекал из пухлого бумажника деньги, слюнявил палец.