Евгений Москвин - Лишние мысли
— Может, когда-нибудь мы и устроим здесь капитальный ремонт, а пока у нас и без того дел по горло, — произнес внезапно дядя.
Вирсов посмотрел на него.
— Готов спорить, у вас достаточно денег, но вы не видите ничего, кроме этих антикварных вещей. На все, на все наплевать.
— Быть может, — пиджак антиквара наморщился и скрипнул от пожатия плечами, — но знаете ли вы, что и продажа их — дело для меня вторичное?
— Но разве, ей-богу, так можно? Вы же с ума сойдете, если еще не сошли, — снова он насмешливо рассмеялся, только на сей раз все-таки с легкой горчинкой.
— А с чего вы взяли, что у меня много денег, Сергей Павлович? — осведомился антиквар.
— Я не сказал много, я сказал достаточно… — поправил Вирсов.
Вадим, чтобы скрыть удивление на лице, наклонил голову и почесал переносицу — очень странно, что его дядя допустил такой промах; разве не знал он, что обо всем, так или иначе касающемся денег (будь то материальное их выражение, количественное или словесное), Вирсов всегда помнил в точности? Теперь же дядя чуть было не проболтался, хотя, конечно, Вирсову вряд ли удастся зацепиться за это или почувствовать неладное. Анатолий Петрович тоже понял, что сболтнул лишнего и прикусил язык.
— …Ага, так у вас их оказывается больше, чем я думал? Не зря же про вас ходят слухи, будто вы запихиваете в коробки местных детишек, болтающихся без присмотра, и отдаете их в турецкое рабство, — Вирсов расхохотался.
Вадим облегченно вздохнул. Дядя поднял голову.
— Сергей Павлович, позвольте с вами попрощаться, у меня очень много работы, и я сейчас ухожу.
— Ладно, черт с вами, — Вирсов снова расхохотался, пожимая протянутую руку, — Вадим, ты готов сесть в «бэху» и полететь ко мне домой?
— Вполне.
— Тогда поторапливаемся, я обещал матери быть к половине.
— Который раз мы уже едем ко мне? — спросил Вирсов в машине.
— Не знаю. Третий или четвертый, — Вадим упорно не сводил взгляда с красного огня светофора, возле которого они остановились.
— Шутишь! Я думал, ты уже был у меня раз десять!
— Не знаю. Вряд ли. А что?
— Ничего…
— Что слышно от вашего сына?
Только Вадим задал этот вопрос, улыбка мгновенно сошла с лица Вирсова; от веселого, ничем не озабоченного человека остались только руки, так и продолжавшие по инерции азартно стучать пальцами по рулю — словно на пианино играли; глядя на них, Вадим подумал о хвосте, оторванном от тела ящерицы, но продолжавшем отчаянную жестикуляцию — тут уж ему пришлось посмотреть на собеседника — редко ему удавалось видеть Вирсова таким озабоченным, тем более, что это было сродни настоящему превращению. Но не зря же еще в магазине он почувствовал неладное. Вадим понял, что сейчас получит объяснение.
— Я разговаривал с ним сегодня утром по телефону, — произнес Вирсов упавшим голосом, — он не приедет, останется в Москве. Так я и знал! — Вирсов в сердцах надавил на газ, и машина резко рванула вперед, — ты меня сейчас спросишь, а чего я, собственно, хотел и будешь прав. Не думал же я, что он выучится и вернется сюда! И все-таки, и все-таки… можно было бы за эти пять лет наведываться к отцу почаще раза в год!
— Попросил денег?
— Нет. Разве он когда-нибудь просил у меня денег после отъезда? Мне всегда приходилось чуть ли не навязывать ему их, с большим или меньшим успехом, в зависимости от того, какое у него было состояние дел — удовлетворительное или плохое. А теперь он говорит, что нашел себе работу, — Вирсов фыркнул. Тот, кто не знал «особых» взаимоотношений отца и сына, наверное, только порадовался бы тому, чему Вирсов выражал такое недовольство, однако…
— Что за работа? — спросил Вадим.
— Понятия не имею. Он не сказал. Но не думаю, что это что-то серьезное. Как и все художники, он, вероятно, собирается перебиваться случайными заработками.
Вирсов был вдовцом, его жена умерла лет десять назад, и он воспитывал своего сына один, — тогда еще матери Вирсова в городе не было, она приехала лишь в 2000-м году, когда тот отправил своего сына Николая в Москву, в академию, на факультет художественного искусства. Хотя Вирсов, как он сам про себя говорил, и был сторонником творческого развития (к этому он обычно прибавлял: «Еще бы! Как мне не быть им? Я же владелец музея, так что положение обязывает!») — даже несмотря на подобные заявления, он долго отговаривал своего сына от этого шага — стать художником и, в конце концов, они сильно поругались и до сих пор были бы в ссоре, если бы отец не уступил. Николай пошел не в него, ну и слава богу. Своего отца он считал «неприятным», «алчным псевдоценителем искусства», жаждущим и его сделать точно таким же. Отношения у них были всегда натянутыми, — во всяком случае, со стороны Николая, — и с той же частотой, с какой старший Вирсов менял свои костюмы, младший сбегал из отцовского кабинета, лишь тот принимался рассказывать ему, как сегодня улучшились условия к тому, чтобы сколотить надежный капитал.
Как-то раз, когда Николай был уже на втором курсе академии, отец позвонил ему и предложил выделить приличные средства на то, чтобы организовать выставку его картин.
— Ну, что скажешь? — Сергей Павлович напряженно ждал, более всего на свете опасаясь услышать отрицательный ответ. Последнее время он все сильнее испытывал перед сыном некое подтачивающее чувство вины.
— Не знаю, сейчас у меня еще нет так много хороших картин, которые я хотел бы представить, — прозвучал усталый ответ.
— Но ведь будет в скором времени, не так ли? — осведомился Вирсов. Этот вопрос был равносилен следующему: «соизволишь ли ты воспользоваться моими деньгами в своем продвижении, когда у тебя будет достаточно хороших картин?»
— Возможно… Я подумаю.
После этого разговора, когда б Сергей Павлович ни пытался вернуться к этой теме, Николай тут же переводил разговор на другую; разумеется, отец старался допытаться, в чем причина подобного поведения, — он во всем всегда искал причину, — и в результате пришел к выводу, что, несмотря на видимое примирение, Николай так и не может забыть, как поначалу противился тот его выбору, ибо это окончательно убедило его в абсолютной расхожести с отцом — хотя сын и не сказал ничего, что бы это подтверждало. И тут Вирсов схандрил. Его вдруг посетило чувство, доселе им неизведанное, — вроде того, что посещает человека, который хоронит вот уже третьего своего близкого: первый раз — больно и долго не можешь примириться, второй раз — все так же больно, но примиряться уже не в новинку, третий раз — все так же больно, но понимаешь, что все меняется… Вирсов ощутил в себе такую странную флегматичность! Звонить сыну стал реже, а как звонил, все чаще жаловался на усталость, а сам себя стал ловить на том, что перед каждым новым звонком чувствует, что просто «надо позвонить». Это не означало, что он в привычной манере не увещевал его, однако теперь уж стал делать это просто для самого себя, дабы не признать допущенной слабины. Когда состоялся последний из ежегодных приездов Николая, Вирсов бежал к железнодорожной платформе во всю прыть — поезд уже подошел. Николай показался из вагона; Вирсов хотел обнять его, но на том было столько тюков, и Сергей Павлович с досадой, к которой примешивалась радость, принялся помогать ему.
— Привет!
— Привет, — Николай улыбался.
— Господи… я просто… просто… слушай, хорошо, что ты снова… — бормотал отец, наконец с облегчением прижимая своего сына к груди. И вдруг Вирсов увидел, как из вагона выходит странно горбившаяся, белокурая девушка в круглых темных очках; точнее будет сказать, она попала в поле его зрения; ее худые руки с трудом справлялись с багажной сумкой, зеленой в клеточку, которую Вирсов подарил Николаю в тот день, когда тот отчалил в Москву. Случайное совпадение исключалось.
— Отец познакомься. Это Наташа. Она писатель, сейчас пишет роман про художника, то есть про меня, — Николай сдержанно рассмеялся, — извини, что не предупредил тебя о ее приезде, она в последний момент сумела выбраться.
— Пустяки… — Вирсов уже не обнимал сына, а коротко махнул рукой и не сводил взгляд с девушки. Если раньше он ощутил бы в груди щемящее чувство досады, то теперь там «упал» лишь странный гулкий удар. Он собирался спросить у сына о том, «как продвигается его работа на пути к мировой славе». В результате спросил то же самое, но не ощутил, что вкладывает в это тот смысл, который вложил бы раньше, до того, как на него «накатило».
— Какие глупости, отец! Что такое мировая слава?..
Когда в вечер того же дня, Вирсов спросил Николая, не думает ли сын, наконец, открыть свою выставку и почему бы не пустить на это средства, а тот отказался, Сергей Павлович испытал почему-то невыразимое облегчение.
В своем флегматичном состоянии Вирсов пребывал год или чуть больше. А потом, когда вышел из него, — произошло это так же внезапно, как-то раз он опять испытал острейшую необходимость доказать Николаю все, что только тот ни потребует, — потом было уже поздно. И что оставалось делать Сергею Павловичу кроме того, как пенять на свою собственную судьбу каждый раз, когда Николай в очередной раз отказывался от какой-нибудь отцовской затеи, — и причитать вроде того, как делал он это сейчас, в машине, по пути домой. Эта его фраза: «а чего я, собственно, хотел», — превратилась в коронное самоуспокоение…