Николай Шмелёв - Пашков дом
Так-то оно так… Всё так, конечно… Но это я знаю, не они… Они? А кто они?.. Многие они… И в первую очередь, конечно, жена… Она-то ничего не забыла и ничего не простила, вплоть до сегодняшнего дня… Как она расстраивалась тогда! Какие проклятья сыпались на голову тех, кто не пустил его книгу в свет, кто, как она считала, лишил их будущего, растоптал их надежды на иную — более значительную и более интересную жизнь… Да и он сам, говорила она, тоже хорош — сдался, отступился, крылышки вниз, а надо было писать, требовать, протестовать: что ж это такое, в конце-то концов? Выходит, никакой управы на них нет?!.. Сколько раз твердила она ему это, сколько раз пыталась заставить его куда-то пойти, кому-то позвонить, обеспечить чью-то поддержку, да если надо — ведь для святого дела надо, даже и не для себя! — и голову склонить, что-то там признать, слукавить, попросить… И всё зря.
Конечно, её можно попять. Человек она неплохой, простой, женщина как женщина, здоровая, по-своему красивая, иногда умная, иногда нет, и взгляды на жизнь у неё простые, понятные: должен быть дом, должна быть семья, дети должны быть сыты и обуты, мужик должен деньги зарабатывать, на то он и мужик, а соседям нечего нос задирать — подумаешь, тоже мне, из грязи в князи, видали мы таких, а если кто против меня, или моего мужа, или моих детей — значит, сволочь, значит, враг, таких надо давить, и нечего сопли разводить на пустом месте… И вообще жил бы ты, Саша, как люди живут, а то торчишь там, неизвестно где, до ночи, другой раз и не дождёшься тебя, свалишься снопом, я ведь не железная, целый день на ногах туда-сюда, попробуй тут, дождись… Жена я тебе или не жена? Что ты молчишь? Молчишь, молчишь, целыми днями или нет тебя, или молчишь… Другая на моём месте небось давно бы сбежала! Это только я такая дура, вышла замуж за такого нескладёху, как ты, вот и сиди теперь целыми вечерами, жди, грызи ногти перед телевизором, дожидайся, пока тебе там в твои игрушки играть не надоест… Послушай, а может быть, всё не так? А может быть, у тебя другая есть? А я, дура, верю, переживаю за тебя… Так или нет? Опять молчишь? Убери руки, я серьёзно спрашиваю: так или нет? Почему у тебя сегодня круги под глазами? Ты же ведь не болен? И от тебя не пахнет — ты не пил…
Но это была, так сказать, основа, природная основа… Конечно же, на неё напластовалось и многое другое — воспитание, образование, общение с другими людьми… Татьяна, например, очень следила за всеми новинками в журналах, бегала по выставкам, любила, чтобы вокруг были люди, много людей, чтобы они сидели, разговаривали, рассказывали что-нибудь интересное, чтобы был стол и чтобы они галдели, спорили за этим столом, а она чтобы участвовала во всём этом — одним словом, чтобы вокруг была жизнь, настоящая жизнь, а не та почти могильная тишина, которую он в отличие от неё так ценил. К тому же с годами его личные связи не только не расширялись, а, напротив, всё больше и больше ослабевали: в итоге, если говорить о нём, то остались лишь двое-трое таких же чудаков, как и он сам, которых он знал ещё со студенческих лет и которые по своему характеру и по своей манере жить давно уже не представляли никакого интереса для неё. Придут, сядут, курят, играют в шахматы, молчат или же залезут в такие дебри, в такой нафталин, что хочется плюнуть и выйти вон из комнаты — неужели это всё действительно интересно им самим? Господи, хоть бы врезали раз по-настоящему, ведь здоровые же мужики, кажется, своими бы руками налила каждому до краёв, только бы их расшевелить, только бы заставить их вспомнить, что есть же в конце концов и кроме всей этой ихней чепухи какая-то иная жизнь… Небожители… Кругом чёрт знает что делается, страдают люди, всякая сволочь лезет отовсюду, подминает под себя всех и вся, а им хоть бы хны…
Пожалуй, только одного из его старых приятелей она и любила — Андрюшеньку К., но этот давно уже был скорее даже не его приятель, а её. Преуспевающий журналист-международник, седые виски, гвардейская выправка, внушительный, но подтянутый жилетом живот, полная благожелательность к окружающим, а к женщинам в особенности, уверенный взгляд, уверенный голос, отменный аппетит, согласие со всем и в то же время лёгкая насмешка над всеми и над всем, в руках всегда цветы, или коробка конфет, или какая-нибудь пустяковина, но привезённая не из Моршанска, а по меньшей мере из Монте-Карло, если не прямо с Гавайских островов… Приятно было на него смотреть, всегда он был весел, добр, всегда приветлив, а от души это было или нет — какая, в сущности, разница? Жаль, что и он в конце концов как-то незаметно почти ушёл из жизни… Что ж, большому кораблю большое и плавание… Что ни говори, а это был всё-таки сравнительно порядочный человек…
И если подумать, то, наверное, именно из-за этого — из-за его, Горта, манеры жить — и начали появляться тогда, ближе к концу 60-х годов, в их доме какие-то странные люди, которых он раньше не знал и на которых он поначалу даже и не обращал особого внимания, будучи уверен, что эти посещения случайны и не сегодня-завтра всё будет опять так же, как и было до них…
Помнится, первыми были две её подруги по редакции, — Татьяна работала в одном известном педагогическом журнале, — ухоженные, интересные, но, судя по всему, одинокие дамы не очень определённых лет. Когда он впервые, вернувшись поздно вечером из библиотеки, увидел их, они и жена сидели на кухне и пили чай: обе дамы почему-то смутились при его появлении, разговор их затих, и они, очевидно, были рады, когда он, после нескольких фраз ни о чём, ушёл тогда к себе спать. Потом за ними потянулись и другие, преимущественно мужчины, и теперь уже нередко, возвращаясь домой, он заставал у себя в гостиной за столом целую компанию, оживлённо беседующую о всяких животрепещущих вещах. Обычно на столе стояли две-три бутылки вина, водка, маслины, пирог, испечённый на скорую руку Татьяной, чайник, их любимые чашки из майсенского сервиза, когда-то привезённого из Германии его отцом, свет был полупритушен, под потолком плавал табачный дым, в углу негромко мурлыкал проигрыватель, иногда разговор нарушал бой больших стенных часов, отбивавших время каждые полчаса, но и после двенадцати никто из них обычно не уходил — как правило, каждое такое заседание кончалось не раньше двух…
— Этот, с бородой, очень хороший художник. Конечно, не выставляется, но покупают теперь все. Даже Костаки покупает, — шептала ему на ухо Татьяна, когда он, притащив из кухни табуретку, усаживался рядом с ней. — Это лингвист, переводчик на английский, перевёл, между прочим, почти всего Пастернака. А до этого не то пять лет, не то семь своих отсидел… А это экономист, профессор, ты как-нибудь поговори с ним, думаю, тебе будет интересно. Он тебе про жизнь многое объяснит…
— И тоже сидел? — спрашивал он.
— Нет, кажется, не сидел… Да какая тебе разница — сидел, не сидел? Интересный человек — и хватит… Почему обязательно сидел?
Бесспорно, это всё был интересный народ. Говорили они смело, резко, размашисто: Бердяев, Оруэлл, Конквест, другие, в том числе и свои, домашние, так сказать, имена так и мелькали за столом, их собственный анализ был беспощаден и порой математически точен — все болевые точки они знали, что называется, наизусть, ответы на вопросы у них были чёткие и, как правило, однозначные: ломать, всё ломать, всё прогнило, всё надо заново, иначе нет никаких надежд, иначе тупик… Ломать — не строить? Демагогия! Нет, чтобы построить, надо прежде всего сломать, именно сломать, всякие коррекции имеют смысл только в том случае, если их конечная цель уничтожить то, что — разве не ясно? — не оправдало, изжило себя, что уже и так обречено… Во всё вложено столько страданий, столько сил? И это устраивает большинство, подавляющее большинство? Ну, что ж, тем хуже для этого большинства! Если его устраивает всю жизнь копошиться в грязи, пить, воровать и ничего не делать — значит, само по себе оно не способно ни на что, значит, кто-то должен вывести его из этого состояния, разбудить, показать дорогу, показать, что может быть альтернатива, может быть иная, более достойная, более осмысленная жизнь…
Он, Горт, обычно мало участвовал в этих дискуссиях, предпочитая не выходить из той роли, которую он сам же себе и определил: чудак, увалень, тугодум — доктор Дымов при своей умной и обаятельной жене. Помимо свойств его характера, объяснялось это ещё отчасти и тем, что ему, человеку, действительно думающему медленно и тяжело, было крайне важно понять не круг этих идей и размышлений, — чего ж тут было не понять, всё это было известно и понятно, можно сказать, ещё с пелёнок, — а самих этих людей.
Как, откуда взялась у них эта размашистость? Эта способность не щадить никого и ничего? Эта слепота, нежелание видеть, что за благородными словами и намерениями вновь, в который раз, маячат кровь и разрушение? Наконец, это легкомысленное пренебрежение к вещам, которые, казалось бы, теперь-то уж должны быть очевидны для всех, — к тысячелетним корням, к урокам и опыту истории, к логике самодвижения такого огромного, такого сложного организма, каким является народная жизнь. Было! Всё было, дорогие мои… И что вы ни делайте, как ни бейтесь, но она рано или поздно всё равно возьмёт своё и пойдёт именно тем путём, каким ей от века только и надлежало идти… К лучшему или к худшему? Ну, это, как говорится, другой вопрос. Лично я, например, уверен, что к лучшему, но это даже и не важно, важно, что иного пути у неё не было и нет: он, этот путь, органически вырос из всего нашего прошлого, из нашего характера, нашего отношения к себе и другим, из нашего — не чужого, а именно нашего — способа жить. Он может не нравиться, этот наш способ жить, согласен, в нём много мрачного, отталкивающего, но он наш, и у каждого из нас есть только один выбор: либо принимай, либо отстранись. Благо, теперь-то этот выбор реален, он доступен для всех: не хочешь? Не приемлешь? Не мешай, отстранись. С голоду не помрёшь…