Марджори Ролингс - Жажда человечности
Отец натянул штаны, сунул ноги в домашние туфли и прошел на кухню варить кофе. Он с трудом налил кофе в чашки и с трудом поднес чашку ко рту; при этом ему приходилось действовать двумя руками. Выпив две чашки кофе, отец задумчиво потрогал отросшую на лице щетину.
— Похоже, пора мне мои бакенбарды подравнять, — пошутил он.
Я сказал, да невредно бы, вид у него станет намного лучше. Он вытянул вперед правую руку и стал внимательно ее осматривать.
— Пожалуй, мне не справиться с моей старой бритвой, — сказал он, — что, если я возьму твою безопасную?
Я сказал, пожалуйста, пусть берет, но там осталось только одно лезвие, и я им бреюсь уже целый месяц. Отец только ухмыльнулся.
— Значит, оно еще достаточно острое, — сказал он.
Мы вышли с ним на веранду, и он намылил щеки и начал бриться. В воздухе стоял приятный запах мыльного крема, смешанный с ароматом перечных деревьев, ветви которых свисали над самым тротуаром. На противоположной стороне улицы и за оградой Дома ветеранов рядами выстроились высокие гладкоствольные эвкалипты; местами тонкая кора на них облезла. Листья эвкалиптов были серебристого цвета, молодые побеги — зеленые, а опавшие листья и похожие на желуди плоды высохли, потрескались и стали буро-желтыми. От них пахло каким-то лекарством. На стволах и ветвях перечных деревьев выступали капли клейкого сока, по ним ползали цепочки мелких черных муравьев.
Отец кончил бриться и надел рубашку, галстук и серый пиджак. Теперь он выглядел гораздо лучше. Порезался он всего в двух местах.
— Ну а теперь, я думаю, прежде всего мы пойдем навестим деда, — сказал он.
Верно, согласился я. Но где мог дедушка достать для меня синий габардиновый костюм, я себе не представлял. Единственно, в чем я его видел, был военный мундир цвета хаки. Такие мундиры выдавали солдатам в Доме ветеранов.
День был чудесный, солнце не слишком пекло, и дул приятный ветерок. Он качал верхушки эвкалиптов, и я шел и вспоминал, как сверкает медь водосточных желобов: по субботам, а иногда и по воскресеньям я помогал отцу, когда ему нужно было подработать. Будь у него сейчас работа, я пошел бы с ним и заработал бы достаточно, чтобы купить себе костюм в рассрочку. Отец платил мне по пять центов за связку кровельной дранки, которую нужно было поднимать на крышу и раскладывать вокруг, чтобы она была у него под рукой, когда понадобится, и несколько раз мне удавалось заработать по пять долларов в день.
Сидя на небольшой скамеечке, утыканной снизу гвоздями, чтобы она не соскользнула с крутой крыши, отец работал очень проворно. Рот его был набит гвоздями. Он клал дранку на нужное место и забивал гвозди двумя ударами молотка, да так ловко, что слышался только один сплошной звук: тат-тат, тат-тат, и стальной топорик двигался вверх-вниз, вверх-вниз, блестя на солнце и отливая синевой.
Иногда я приносил отцу воды напиться, и он усаживался прямо на крыше, доставал сигарету и принимался курить — чтобы перешибить вкус гвоздей во рту, говорил он. Два своих топорика он всегда держал в порядке, оттачивал их и выравнивал тем же точилом, которым подправлял свою бритву. Он проделывал это каждый вечер после ужина в те дни, когда имел работу, и, вспомнив об этом, я еще сильнее пожалел, что он ввязался в ту драку. Но когда мы шли к дедушке, мне не хотелось снова бередить старую рану.
Мы миновали два квартала, и тут отец вдруг закашлялся и остановился. Он ухватился за ствол молодого перечного дерева, сотрясаясь от приступа раздирающего кашля. По лицу его текли слезы.
— Проклятая астма, — произнес он, когда кашель немного приутих.
Я не стал говорить, что раньше, когда он не пил, астма его не беспокоила.
— Мы что-нибудь должны дедушке? — спросил он.
— Насколько мне известно, сказал я, долг наш равняется всего шести долларам, если, конечно, отец у него больше ничего не брал. Отец кивнул в ответ, и мы двинулись дальше, но уже медленнее.
Последние три дня, когда я по утрам шел в школу, дедушка поджидал меня, сидя в своей качалке на крыльце, и каждый раз у него были припасены для меня две однодолларовые купюры. Он не любил, когда я начинал его благодарить и говорить, что мы ему непременно вернем долг. В таких случаях он обычно хмурился, сдвигал мохнатые брови — они почти совсем скрывали его маленькие синие глаза, откашливался и отвечал, что его сын Джефф хороший парень и скоро наверняка станет на ноги. И говорил он так долго, что потом мне всю дорогу до школы приходилось бежать, чтобы не опоздать на урок. Он вспоминал те дни, когда служил солдатом на Филиппинских островах и в Никарагуа. И пока я стоял рядом с ним, он тыкал в меня своей сигарой и говорил:
— Не пей, Нил. Из-за этой самой выпивки ни у отца твоего, ни у меня ничего нет. Запомни.
Я обещал ему, что буду помнить, но знал, что дедушка и сейчас еще прикладывается к бутылке. Он позволял себе каждую неделю выпивать четвертинку ирландского виски.
Когда мы пришли, Дедушка был дома. Он сидел в старом кожаном кресле в крошечной гостиной, где стоял запах сигар и еще какой-то особый запах, присущий жилью одиноких стариков. В комнате была полутьма, но мои глаза скоро привыкли. На стене позади кресла висела фотография дедушки и бабушки — бабушка умерла, когда мне сровнялось пять лет. Над этажеркой, на которой стоял старомодный граммофон с огромным медным блестящим рупором, висела на стене еще одна фотография. На ней была изображена группа солдат; среди них был и дедушка. Над фотографией к стене были прибиты две скрещенные пальмовые ветки. Ветки давным-давно засохли и пожелтели под слоем лака, и мне всегда казалось, что они вот-вот рассыплются. Дедушка качался в кресле и внимательно смотрел на отца.
— Вид у тебя неважный, — сказал он. — Как твое самочувствие?
— Если ты пришел из-за денег, Джефф, то много дать я не смогу, всего доллара два-три до получки.
— За деньги спасибо, старик, — сказал отец. — Но дело тут больше в Ниле. Ему нужен костюм для выпускного вечера.
Дедушка посмотрел на меня из-под насупленных бровей.
— Синий габардиновый костюм, — сказал я. — Или какой-нибудь темный. — И я передал дедушке слова мисс Хармен и рассказал, в каких костюмах придут другие ребята. Видимо, не желая выглядеть хуже других в классе, я в своем рассказе немного сгустил краски. Дедушка устремил взгляд в окно, на желтые деревянные строения Дома ветеранов, видневшиеся позади эвкалиптов. Ряды пальм окаймляли главную аллею сада; какие-то огромные черные птицы, то ли вороны, то ли ястребы, кружили в небе над домами и садом.
Дедушкины жесткие седые усы, кончики которых побурели от сигарного дыма, несколько раз сердито вздрогнули, он что-то проворчал насчет стада баранов — куда, мол, один, туда и все, или что-то в этом роде, я точно не расслышал, — и хмуро на меня посмотрел.
— Тебе, видно, очень хочется быть таким, как все, да, Нил? — спросил он.
Я сказал, что именно в этот раз мне хочется не выделяться среди других. Дедушка кивнул. Костлявыми пальцами он сжал полированную головку трости так, что суставы побелели от напряжения, а в его маленьких светло-голубых глазках заиграл веселый огонек. Он встал с качалки и пошел в спальню. Я слышал, как он там передвигает вещи, а когда он снова появился в дверях, в руках он держал костюм. От костюма сильно пахло нафталином.
Это был синий габардиновый костюм, неуклюжий и старомодный. Дедушка зацепил крючок вешалки за дверь гостиной и остановился, любуясь костюмом.
— Я его сшил себе много лет назад, — сказал он.
Отец подошел поближе и пощупал материю на рукаве.
— Прекрасный товар, — сказал он.
— Ноский, словно из железа сделан, — заметил дедушка. — Теперь такой материи ни за какие деньги не купишь. А о работе и говорить нечего.
— Верно, — согласился отец. — Ни за что не купишь.
Дедушка отвел назад плечи, выпятил грудь и стоял так, лишь слегка опираясь на трость.
— Давай посмотрим, как он на тебе сидит, Нил, — сказал он.
Я взял костюм и в спальне переоделся. Надев его, я понял, что он мне не годится.
Вроде и не очень велик, мы с дедушкой были почти одного роста. Но двубортный пиджак с неподложенными плечами как-то слишком сужался в талии и нелепо расширялся книзу. Пиджак был длиннее тех, что носили последние тридцать лет, а брюки заканчивались небольшими узкими манжетами, из-за чего ступни моих ног казались непомерно большими.
Отец, увидев меня в этом костюме, чуть не расхохотался. Лицо его перекосилось и покраснело, а больной глаз начал слезиться. Он поперхнулся, и у него начался приступ кашля и удушья.
— Проклятая астма совсем замучила, — сказал он дедушке, когда кашель отпустил его. Он внимательно осмотрел меня. — Не так уж плохо, Нил. Сойдет.
Говорил он так, словно рот у него был забит гвоздями. Я смотрел на его руки, на вывихнутый мизинец, на старые зажившие порезы и изуродованный большой палец левой руки, расплющенный, с неровным выпуклым ногтем, похожим на ракушку.