Альва Бесси - И снова Испания
— Быть того не может! — воскликнул я, а она сказала: — Да-да.
Потом появились Хаиме Первый вместе с другим Хаиме, и нам всем разрешили войти.
Если вам никогда не доводилось посещать подобных заведений, то вы с большим удивлением убедитесь, что все больные, за исключением буйных или находящихся в крайней стадии депрессии, выглядят такими же нормальными, как их врачи. Так и в наших федеральных тюрьмах заключенные кажутся куда более уравновешенными и спокойными, чем надзиратели.
Главный врач клиники, почему-то одетый в белый халат, был очень любезен, но говорил без умолку. Невозможно было ни задать вопрос, ни даже вставить хотя бы слово.
Он повел нас смотреть клинику. Мы побывали в прачечной, где женщины стирали белье. Они смотрели на нас и улыбались. Мы заглянули в строение, которое смахивало на сарай, но оказалось вполне приличным театром, и побывали в общей палате, где в кровати лежала только одна древняя старуха. Мы увидели кухню и столовую, очень чистые, хотя и отнюдь не ультрасовременные, и осмотрели отдельные палаты, обставленные по-спартански, как тюремные камеры.
Маленький доктор говорил не умолкая, и Сильвиан шепнула мне:
— Ему до смерти хочется сняться в кино.
Он вызвал в приемный покой двух пациентов, чтобы мы могли поговорить с ними отдельно. Нас сопровождала медицинская сестра в форме, она отпирала каждую дверь, к которой мы подходили, а затем запирала ее. Однако большинство персонала составляли монахини, и в отдельных комнатах над узкой кроватью висело распятие.
Первая больная, которую показал нам доктор, была молоденькая девушка лет двадцати трех с тяжелой шизофренией. Лицо у нее было миловидное, без всякой косметики, и она казалась очень оживленной. Вопросы доктора и Хаиме нисколько ее не смущали, она вела себя непринужденно и выглядела вполне счастливой.
Единственным явным симптомом была полная бессмыслица того, что она говорила весело и спокойно. Совершенно необразованная, она безмятежно претендовала на высокую интеллектуальность, впрочем, одно другого не исключает. Но затем она призналась нам, что знает больше всех остальных людей, видит и слышит то, что другим недоступно. Однако она не объяснила, что же она видит и слышит, а мы не стали спрашивать, и она ушла такая же радостная, как и пришла.
Вторая больная оказалась совсем другой. Она была довольно пожилой — лет примерно пятидесяти пяти, — но выглядела семидесятилетней старухой. Седые волосы были коротко подстрижены, и доктор объяснил нам, что хотя она из состоятельной семьи, но в клинику поступила невероятно грязной, одетой в лохмотья и вшивой.
Она сидела на стуле с прямой спинкой и сначала не отвечала ни на один вопрос. Она совершенно не осознавала себя (или совершенно замкнулась в себе) и даже не замечала, что у нее течет из носа.
Доктор снова и снова спрашивал ее, кто она такая. Она молчала.
— Ну же! — повторил он, — вы знаете, кто вы? Так почему вы не отвечаете нам?
— Я ничто, — наконец твердо ответила женщина.
— Это неправда, — мягко сказал доктор. — Вы человек, как и мы все. Это неправда, что вы ничто.
— Я ничто! — крикнула она. — Я женщина! — Эти слова она словно выплюнула, глядя в пол. — Но для тебя я ничто!
Если вспомнить, сколько веков женщины оставались на положении домашнего скота, такое психическое расстройство вряд ли можно считать типично испанским. «Я женщина. Но для тебя я ничто!» Несомненно, при Республике оно должно было встречаться реже, чем до или после. Однако, поразмыслив, я решил, что болезнь все еще носит эпидемический характер.
Однако, подумал я, существуют и специфические испанские мании. Например, антикоммунизм (особенно в верхах) или религиозная мания, породившая насмешливую кличку «беата» (блаженная), обозначающую тех несчастных женщин, которые ходят в церковь по нескольку раз на день.
В автобиографии Констансии де ла Мора, озаглавленной «Вместо роскоши», есть поразительное описание той жестокой борьбы, которую в первые дни войны приходилось выдерживать женщинам, ухаживавшим за сиротами, когда они пытались снять с них грязные лохмотья и вымыть их. Монахини, на попечении которых прежде находились эти девочки, бежали от «красных», бросив детей на произвол судьбы.
«Для своей первой попытки я выбрала очаровательную черноволосую девчушку с огромными черными глазами, — пишет Констансия де ла Мора. — Я расстегнула грязный черный фланелевый фартук Энрикетты, стянула с нее рваные башмаки и грубые черные чулки. И тут началось. Едва я попыталась расстегнуть ее заскорузлую от грязи рубашонку, как девочка принялась отчаянно вырываться, выкрикивая что-то невнятное (она шепелявила). Наконец я разобрала:
— Это грех против целомудрия! — всхлипывала она. Энрикетте было всего четыре года».
(«В Барселоне публичных женщин больше, чем…» — сказал Хаиме.)
5
По мере приближения к Эбро мое волнение возрастало. Мы остановились перекусить в Фальсете. Сколько раз я проезжал через этот городок на грузовике, то один, то с колонной! После Фальсета дорога начала круто подниматься и петлять, но она теперь была получше, чем двадцать девять лет назад. Пипо-Типо вел машину прекрасно, хотя и был одержим манией быстрой езды, как тогдашние испанские шоферы, да и нынешние.
На перекрестке за Фальсетом левая стрелка дорожного указателя отмечала поворот на Марсу, а дальше другая стрелка (тоже левая) — на Дармос. Оба эти названия неизгладимо запечатлелись в моей памяти — в этих поселках мы провели не одну неделю, обучая новобранцев, переформировывая батальон. Если бы мы заехали в Дармос (а может быть, и заедем…), я, конечно, и теперь сразу нашел бы дорогу от этого крохотного селения с заброшенным кинотеатриком через виноградники за шоссе к тому оврагу, где мы с Аароном (и греком Павлосом Фортисом, командиром первого взвода) ночевали в укрытии на песчаном склоне. И железнодорожную ветку в глубокой выемке, и туннель, в котором на вагоне-платформе было установлено огромное древнее (1889 года) орудие. Раз в неделю, ночью, его выкатывали из туннеля, заряжали и оно стреляло, — один-единственный раз.
Я с трудом сдерживал дрожь. Я старался не глядеть на неизбежную трехметровую эмблему фаланги на въезде в каждый город, но всякий раз у меня мучительно сжималось сердце, и думаю, что причиной был не инфаркт, который я перенес четырнадцать месяцев назад.
Я хотел попросить Хаиме свернуть на Дармос и на Марсу, но знал, что у нас нет времени, и поэтому молчал. Потом впереди вдруг появилась река, и мы въехали в Мора-ла-Нуэву, где ночью в апреле 1938 года я спал на тротуаре, после того как мы отступили через реку, а мост позади нас взлетел в воздух.
Внезапно я словно вновь ощутил прикосновение одеяла, которое подобрал на следующую ночь, когда мы отошли от берега, по нему били орудия фашистов, и забрались в брошенный артиллерийский окоп. На холме. Было очень холодно, и, нащупав в темноте одеяло, я радостно в него закутался… и почувствовал, что оно все мокрое… Мокрое и липкое. Я чиркнул спичкой, что было строго запрещено, и увидел, что оно пропитано кровью, которая еще не успела подсохнуть. Я продрог до костей, но отшвырнул его и всю ночь просидел скорчившись под оливковым деревом.
Железный мост, просевший в мутную воду, когда я видел его в последний раз, теперь был заменен красивым бетонным мостом, и, когда мы въехали на него, я сказал:
— Вот там мы купались как-то ночью, — и показал на пляж у Мора-де-Эбро на том берегу.
— Это здесь вы переправлялись во время наступления? — спросила Сильвиан, беря меня за руку, как тогда в самолете над Пиренеями, а я ответил:
— Нет, это было дальше. Вверх по течению, на полпути к Флишу.
Флиш… Римляне, карфагеняне, финикийцы, египтяне, троянцы… а сохранилось от них лишь несколько названий и камней… но все эти места — вот же они! Тут, повсюду вокруг. И я тоже тут, хотя был уверен, что больше никогда их не увижу. Флиш, и Гарсиа, и Аскот, и Фатарелья, где во время наступления мы наткнулись на итальянский интендантский склад и нашли там не только шоколад, теплое пиво и скверные итальянские башмаки, но и сардины в томатном соусе… А рядом — Вильяльба-де-лос-Аркос и Батеа, — названия, воплотившие и радости и муки, ничего не говорящие тем, кто не был с нами…
Из Мора-ла-Нуэвы Мора-де-Эбро выглядел совсем так же, как в тот последний раз, во время нашего последнего отступления из сектора Эбро, когда Негрин выступил перед Лигой Наций и объявил об отзыве республиканских добровольцев.
Сейчас мы были в Мора-де-Эбро… И только что проехали мимо того самого места, где тогда, во время апрельского отступления, стоял грузовик и мальчик лет пяти сидел на его заднем борту, плакал и все повторял, пока мы шли мимо к мосту: «Мама потерялась… мама потерялась…» Нашел ли он свою мать? А если нашел, то где они теперь? Женат ли он, развелся или умер?