Максим Осипов - Волною морскою (сборник)
Он заказывает еду — на всю компанию — себе, Анатолию, старушке — и щеголяет названиями блюд, переводит с английского и обратно — и вдруг их милейший стюард заявляет, что поскольку билет в первый класс имеется лишь у доктора, то господам, которых он сопровождает, полагается только закусочка — snack. Как говорится, nothing personal — ничего личного, таковы regulations, правила.
Именно, ничего личного. Он требует себе тройную порцию еды, дополнительных вилок, ножей, подходит еще стюардесса, морщит лоб, трясет головой, что же они, не понимают?
— Оставьте их, они правы, — просит Анатолий. Тоже мне — Грушницкий! — Оставьте. После нашего бардака, если что-то делается по правилам…
Нет уж, он им покажет mother of Kuzma!
Но, как всегда в таких случаях, ни личность Кузьмы, ни кто его мать, американцам узнать не удастся. Выкрикивая свои резкости, он в какой-то момент нелепо оговаривается, он и сам не понимает, где именно, но, конечно, безграмотная ругань, да еще с акцентом, смешна. Стюард — сука! — широко улыбается, стюардесса отворачивается, от смеха подергивает плечами. Остается махнуть рукой.
Скандал разрешается — никому уже не хочется есть, но что-то им все же дают, и они едят — и часа полтора спустя он встает по нужде и через занавесочку, отделяющую первый класс от обычного, слышит, как жалуется стюард: почему они так пахнут, русские? Какой-то специфический запах.
Ты бы попробовал — из Йошкар-Олы в Москву, потом Шереметьево, семнадцать часов лететь… Нашел дезодорант — в первом классе все есть, — опрыскался. Унизительно. Ладно, плевать.
Вот и Портленд. Командир корабля от лица экипажа благодарит вас… Баптисты уходят вперед. Он, старушка и Анатолий — последние в самолете, сейчас приедет каталка. Старушка — не такая уж и старушка, шестьдесят пять лет — просит мужа о чем-то тихо. Причесать ее. Он забирает у них все, что есть, выходит наружу, в холл. Вот он, их сын, один. Достойный, по-видимому, человек. Уставший, тут много работают, очень много.
Встреча сына с родителями. Мать слепа и без ног — он ее видел такой? Объятье с отцом — лучше отвернуться, не слушать и не подглядывать. Тут не принято жить с родителями. А если бы инженеру и захотелось, жена б не дала, старики должны жить отдельно. Поместят их в хороший дом, язык не повернется назвать его богадельней. «Нам и самим так удобней», — говорят старики. Сползание со ступеньки на ступеньку, в Америке все продумано. Его подопечные, впрочем, начнут уже с самого низа.
— Это наш доктор, — говорит Анатолий сыну.
— Очень приятно, — рукопожатие, усталый рассеянный взгляд.
Все, прощайте, не до него им теперь, да и ему через пятнадцать минут возвращаться. И тут вдруг — забыли чего? — баптисты:
— Доктор, пойдемте, пойдем!
Двое юношей увлекают его за собой — туда, туда! — по эскалатору вниз. Что случилось? Он прибегает в зал выдачи багажа и ищет глазами лежащее тело — ничего, все стоят.
Багаж у них потерялся, вот. Братцы — они ведь все «братцы», — стоило ли его звать? Некому заполнить квитанции? Вас же встречают.
Встречающих не отличить от вновь прибывших: те же, не омраченные ничем лица. Никто не знает английского? Не могут адрес свой написать? А говорят еще: страна забвения родины. Нет, даже букв не знают. Давно в Америке? — Четыре года.
— Американцы, — объясняет один из встречающих, — такие добрые! Они с нами як с глухонемыми.
Багажа у баптистов — тридцать шесть мест, по два места каждому полагается.
Пока он возился с бумажками, самолет его улетел. Следующий — ранним утром, через шесть с половиной часов, он опять без труда меняет билет, он и должен был утром лететь. Теперь куда — в гостиницу? Пока доедет, пока уляжется — пора будет подниматься. Да и стоит гостиница долларов пятьдесят. Как-нибудь тут. Душ принять, конечно, хотелось бы — ничего, перебьемся, переодеться-то не во что.
Другой конец Земли — само по себе это давно перестало радовать. Он бывает в городах с красивыми названиями — Альбукерке, например, или Индианаполис, и что? Везде — в Нью-Йорке ли, в Альбукерке, тут ли — одно и то же — красные полы, красно-белые стены, идеальная ровность линий, тонов, ничто не радует глаз слишком, и ничто его не оскорбляет. И всюду, как часть оформления, негромко — Моцарт, симфонии, фортепианные концерты, не из самых известных, в основном вторые, медленные, части. Кто играет? Орегон-симфони, Портленд-филармоник, какая разница? Не эстрада, не блатные песенки. А как-нибудь так устроиться, чтоб — совсем тишина? Разборчивый пассажир — пожалуйста, никто не удивлен — можно посидеть в комнате для медитаций. Посидеть, полежать. Медитаций? Именно так, размышлений, у нас вон в аэропортах часовни пооткрывали — но поразмышлять и неверующему полезно, опять ничьи чувства не оскорблены.
— А курить можно в вашей комнате медитаций? — вдруг спрашивает он, сам себе удивляясь.
— Курить? — Он с ума сошел? — Курить нельзя ни в одном аэропорту Америки.
Вопрос про «курить» отрезает всякую возможность неформального разговора, показывает им, что он человек опасный. Ладно, ладно, он будет курить в отведенных местах, на улице.
Аэропорт совершенно пуст. Можно хоть сумку свою тут оставить? — Нет, ручную кладь надо брать с собой. — Что, каждый раз? Даже не пробовать тут улыбаться, all jokes will be taken seriously, вологодский конвой шутить не любит.
Порядок есть порядок, он понимает. У них и медицина от этого — изумительная, в сто раз лучше нашей, и все же — глупо. Укладывать вещи на черную ленту помогает ему толстый седой негр, без неприязни, работа такая. Кажется, негр ему даже сочувствует. Наверное, сам потому что курит.
— Опоздал, теперь до утра, — объясняет он негру, возвращаясь с улицы второй уже или третий раз.
— Just one of those days, man… — повторяет тот.
По-русски сказали б: «Бывает». У негра глубокий бас.
Он доходит до места, откуда видно шоссе — там едут редкие машины, не быстро и не медленно, у верхней границы дозволенного, — и вспоминает, как перемещался по окрестностям Бостона с друзьями, а иногда и один. И в каждой встречаемой им машине, он знал, сидит человек, ценящий свою жизнь не меньше, чем он — свою, — и жизнь, и сохранность автомобиля, и оттого, как правило, осторожный, предупредительный, не презирающий себя за готовность уступить. Стоит ли прожить свою жизнь или хотя бы часть ее — почему-то хочется сказать: последнюю — тут? Тут правильно выбрасывают мусор и правильно ставят машины, научиться этому можно, проще, чем английскому языку. Не в одной безопасности дело. Он представляет себя пожилым, почему-то совсем одиноким — может, оттого что в данную минуту одинок — в маленьком местечке на океане, у соседей его красные грубые лица, но сами они не грубы, они говорят про него: здесь живет доктор такой-то, им приятно, что их сосед — врач. Они устояли в жизни, и он устоял, а сколько раз могли сбиться!..
От усталости мысль его сворачивает в сторону: цыганка сегодня утром ему напророчила счастье. Будешь тут счастлив! Есть ли в Америке цыгане? — они, кажется, всюду есть, — нет, связь с доисторическим временем здесь обеспечивают индейцы — впрочем, индейцев-то он за годы уже полетов и не видал — одни диковинные названия наподобие Айдахо, — и вот он снова проходит досмотр и уже лежит на красном полу, всюду линолеум, тут в комнате медитаций — промышленный ковролин, и думает: я участвую в бессмысленной деятельности, а вечность есть, конечно, прав был отец, есть вечность, и осмыслено только то, что имеет проекцию в эту самую вечность, свою в ней часть. Лечение людей — не важно каких — имеет проекцию в вечность, хоть и живут его пациенты не вечно, а иногда и совсем чуть-чуть. И встреча с друзьями, не состоявшаяся сегодня, — имеет. И слушанье музыки, и разглядывание природы… А остальное — как это его дурацкое зарабатывание денег — what а waste! Отчего английские слова приходят первыми в голову? Ведь не так хорошо он знает язык, да и в русском немало синонимов для «впустую»: даром, втуне, вотще, понапрасну, всуе… Много слов: вхолостую, попусту, без нужды, зазря, почем зря…
Все, он спит.
Спит он не очень долго, часа полтора, и пробуждается от страшного шума: в комнату въезжает огромный, невиданный пылесос. Управляет им черноволосый маленький человек — мексиканец, наверное, — в наушниках, чтоб не оглохнуть. Наушники оторочены искусственным розовым мехом — как будто индеец с перьями на голове.
Он коротко смеется и тут же делает вид, что спит. Ужасный грохот, как можно спать? Ну не спит, медитирует, зачем-то ведь есть эта комната? Неохота вставать. Давай-ка, катись отсюда, индеец, и без тебя тут негрязно! Тот быстренько проходится жуткой своей машиной — от него буквально в нескольких сантиметрах — все, снова один, тишина.
Он смотрит на часы, закрывает глаза и вызывает образы тех, кто его безусловно любит. Такой управляемый сон, почти целиком подконтрольный сознанию — и все-таки управляемый не совсем.