Сол Беллоу - Родственники
— Ой, как я люблю Кларка Гейбла, никто не любит Кларка Гейбла.
Ее старик муж умер первым. Она последовала за ним через пять лет, когда ей уже сильно перевалило за восемьдесят. Ко времени ее смерти Арти разъезжал, торгуя порошковым яблочным соусом; когда ему сообщили о смерти матери, он демонстрировал свой товар в маленьком универмаге на юге штата. Люди бездетные, они с женой тут же перестали работать. Арти сказал, что возобновит занятия философией, по которой специализировался в Анн-Арбор лет сто назад, но заботы о недвижимости и помещении капитала помешали ему засесть за книги. Он часто спрашивал меня:
— Изя, ну и что ты думаешь о Джоне Дьюи?[74] Когда Арти с женой умерли, стало известно, что они оставили по завещанию капитал на предмет дальнейшего образования неимущих родственников — нечто вроде фонда, сказал мне Менди.
— И много денег из него потрачено?
— Очень мало.
— Нельзя ли получить из этого фонда какие-нибудь средства для Шолема Стейвиса?
Он сказал:
— Как взяться, — намекая, что, вполне вероятно, он и исхитрится изыскать какие-нибудь возможности.
Я заранее подготовился к его визиту — выставил документы. Он вмиг ухватил, в чем суть проблемы Шолема Стейвиса.
— Чтобы опубликовать труд его жизни, всех экштайновских денег не хватит. И как нам узнать, действительно ли Шолем сделал такой же шаг вперед по сравнению с Дарвином, как Ньютон по сравнению с Коперником?
— Это будет нелегко установить.
— А к кому бы ты обратился за консультацией? — спросил Менди.
— Тут неминуемо придется нанять кое-каких специалистов. К представителям академической науки я отношусь без особого доверия.
— Ты что думаешь, они обкрадут гениального любителя-растяпу?
— Когда крепкий работник сталкивается с вдохновенным, он теряет покой.
— Это еще надо доказать, что Шолем вдохновенный. Арти и его хозяйка умерли, едва получив наследство, — не успели пожить в свое удовольствие. Мне не хотелось бы ухнуть их башли, а их понадобится немало, на какой-нибудь бред, — сказал Менди. — Уж больно Шолем величавый, что-то я в него не верю.
Люди нынче не доверяют человеку, если не видят его в самых что ни на есть будничных проявлениях — Леон Блум в уборной, шибающая в ноздри вонь, козье вымя его жены[75] и все такое прочее. Теперь мерки изменились и доказывать, что ты человек как человек, приходится, прибегая к фактам куда более низменным.
— И вообще, — сказал Менди, — что за христианские штучки-дрючки? С какой стати ему понадобилось цитировать самое антисемитское из Евангелий? После всего что нам пришлось пережить, в том ли направлении нам следует идти?
— Как знать, а вдруг он прямой наследник Иммануила Канта, а раз так, он не может смотреть на все с исключительно еврейской точки зрения. К тому же он еще и американец, а так как американцу, кроме естественного закона[76], никакой закон не писан, почему бы ему не требовать своего места в науке.
— Пусть так, — сказал Менди, — но с какой стати он просит похоронить его за железным занавесом? Он что, не знает, как русские ненавидят евреев,
— да они же ничуть не лучше немцев. Он думает, если его там закопают, он что, впитает в себя всю их ненависть, как промокашка? Излечит их от ненависти? Небось думает, ему это по плечу — ему, и больше никому.
Менди взвинчивал себя, собирался обвинить Шолема в мании величия. На психиатрические термины натыкаешься повсюду, вот их и суют куда надо и куда не надо — я вижу в них серьезную опасность. Погрузить бы их на грузовик да вывезти на свалку.
Путь самого Менди тоже весьма не безынтересен. Он очень умный, хотя, если посмотреть, как он строит из себя типичного американца Гуверовской[77] или начала Рузвельтовской эры[78], никогда этого не скажешь. Он во всем подражает тем образцовым протестантам, с которых делал жизнь, подражает их глупостям и даже их незадачам, вплоть до разъездов с женами и сексуального самоистязания. Он надирался в «Петле» и, как и полагается американцу, возвращался сильно поддатый на пригородном поезде домой. Купил английского бульдога, которого его жена не могла видеть без содрогания. Они с тещей невзлюбили друг друга и устраивали из этого эксцентрическую комедию на американский лад. Когда Менди был дома, теща сидела в погребе, а когда он ложился спать, вылезала и варила себе на кухне какао. Менди говорил мне: «Я отправил ее к диетологу: не возьму в толк, отчего она так цветет — ведь питается она исключительно плюшками и какао». (По-моему, ее поддерживало в таком прекрасном состоянии не что иное, как актерство.) Менди завербовал себе в союзники младшего сына: ездил с ним на рыбалку, посещал места битв Гражданской войны. Менди был из тех с младых ногтей до седых волос уроженцев Среднего Запада, которые разыгрывают в жизни сценарии, написанные для У.К.Филдса[79]. И все же по его глазам, затененным полями мягкой шляпы, было заметно, что многое ему представляется в еврейском свете, когда же ему перевалило за шестьдесят, он и вовсе стал похож на еврея. Как я уже говорил, американские образцы, которым он подражал, теперь совершенно устарели. Патриархи Ветхого Завета куда современнее, нежели ушлые пройдохи из Дикого Лога. Менди не вернулся к религии своих отцов, у него и в мыслях этого не было, но, практически удалившись от дел, торчал в своем Элгине, где был обречен на непонимание точно так же, как наш родственник Мотя в раздевалке своего клуба. Вот почему Менди ничуть не удивил мой непомерный интерес к родственникам. У него и самого пробудился к ним интерес. И если только меня не обмануло выражение его уже помятого, отяжелевшего, доброго лица, он просил распространить мой интерес и на него. Ему хотелось сблизиться со мной.
— Уж не расчувствовался ли ты, а, Изя, по той простой причине, что вы с Шолемом совершали такие замечательные прогулки? А вдруг бы ты и сам смог оценить этот его выдающейся силы труд, прочти ты его? В корпорацию РЭНД небось дураков не берут — я все хочу, чтобы ты как-нибудь выбрал время рассказать мне об этой вашей сверхинтеллектуальной шараге.
— Точнее было бы сказать, не расчувствовался, а сочувствую.
В сфере нравственности дикое невежество, полный хаос.
Менди сказал:
— Если бы ты попытался с ним поговорить, он стал бы тебя поучать свысока, а что, нет, что ли? И раз ты ничего не смыслишь в этих его зиготах и гаметах, тебе волей-неволей пришлось бы сидеть и слушать…
Этим Менди хотел сказать, что он и я, мы-то понимаем друг друга, мы же с ним одной породы. Евреи, которых воспитала американская улица, мы же тут не чужие, мы же принесли в жизнь Америки столько пыла, энергии, любви, что сроднились с ней. Странно, что она начала уходить в забвение как раз в ту пору, когда эта замечательная демократия стала для нас своей. Как бы там ни было, но наша демократия уже passe[80]. А новая демократия с ее новой системой абстрактных понятий удручающе жестока. Быть американцем во все времена было довольно абстрактной задачей. Ты приезжал в эту страну иммигрантом. Получал вполне приемлемое предложение и откликался на него. Ты обретал себя. При новой системе понятий ты себя терял. Они требовали пугающего отказа от собственных взглядов. Возьмем письмо Юнис в медучилище. Вверни словечко «порядочный» и обманывай с чистой совестью. Если ты затвердил новую систему понятий, извечные дилеммы — правда и ложь, добро и зло — переставали для тебя существовать. Тебе таких усилий стоило затвердить новые понятия, что уже одно это освобождало тебя от необходимости различать добро и зло. Ты усердно учил заданный от и до урок, вызубривал его наконец, и отныне тебе во тьме всходил свет. Ты мог, к примеру, сказать: «Чувство вины умерло. Люди имеют право наслаждаться, не мучаясь виной». Вызубрив этот неоценимый урок, ты плевал, что твоя дочь трахается с кем ни попадя, а ведь прежде у тебя был бы разрыв сердца. Воздаяние твое было в хорошо вызубренном уроке, он служил тебе наградой. Вот что она такое, эта новая проницательность. А ведь не исключено, что от нашей способности духовно проницать зависит, выживем ли мы, — сколько решений, причем сознательных, нам предстоит еще принять! Только не думайте, что я отвлекся, вовсе нет. Шолем, мой родственник, благородный человек, блуждал в дебрях старой проницательности. Превосходнейший человек, если верить, что его претензии небеспочвенны. Менди, мой родственник, в это не верил. Менди хотел напомнить мне: ведь мы с ним представители своеобразного периода развития еврейско-американских отношений (стертого с лица земли историей), и нас с ним столько всего объединяет, что Никакому вышедшему в тираж вундеркинду нас не понять.
— Менди, мне хотелось бы что-то сделать для Шолема.
— Я не уверен, имеем ли мы право ухлопать деньги нашего родственника Арти на то, чтобы похоронить Шолема в Восточной Германии.