Ирвин Уэлш - Судьба всегда в бегах
Гнилая груша похлопывает меня по плечу.
– Не волнуйся. Ты слишком нервничаешь. Ну же, – говорит он, выходя из машины, – мы зашли уже слишком далеко, чтобы останавливаться.
Он прав, это точно. Выхожу и направляюсь к двери. Высвобождаю замок, распахиваю. И прикрываю дверь снова, когда зигзагами провожаю его к гаражу. Саманта включает свет, я обхватываю морщинистую шею Нервной Черепахи сгибом локтя и хреначу этому чудищу кулаком по зубам. Поцелуй из Глазго, как старик это называет. Притискиваю его к полу и бью изо всех сил по яйцам. Саманта тут как тут, она словно вытанцовывает ритуальные па, и ее плавники колотятся, как в игровом автомате, и она похожа на ребенка, и она говорит:
– Ты поймал его, Дейв. Ты поймал этого ублюдка. Он наш! – Она бьет задыхающуюся падаль носком туфли в живот. – Стерджесс! Ты обвиняешься в медицинских преступлениях! И ты еще, бля, попробуй не признать себя виновным! – кричит она, нависая над ним.
– Кто вы такие… Я вам заплачу… Я дам вам, сколько вы хотите, – стонет поруганный монстр.
Она смотрит на него как на сумасшедшего.
– ДЕЕЕЕЕНЬГИ, – орет она, – НЕ НУЖНЫ МНЕ ТВОИ ЕБАНЫЕ ДЕНЬГИ… на что б я дела твои ебаные деньги! Я тебя хочу! Ты для меня важнее, чем все денежки в мире! И хоть бы кто тебе, паскуда, такое признание в жизни сделал!
Я вешаю на цепь замок, потом обхожу вокруг и припираю дверь офиса. Саманта все еще измывается над пидером, который просит пощады, словно большая девочка. Она мне кивает, и я хватаю пидора за шкирку и распяливаю его на слесарном столе. Из его слабой глотки капают кровь и сопли, и он плачет, словно младенец, даже не умеет принять воздаяние по-мужски. Чего, собственно, и ждать-то от провинциального сутенера. Я распластываю его на широком столе ничком. Я вижу, как в его глазах всплывает некое непонятное обещание, точно этот подонок и впрямь вообразил, что я дам его жопе шанс… словно мы добивались именно его жопы. Я приматываю его запястья к ножкам стола электропроводом, а Саманта на столешнице, уже на его ногах, придерживает их, пока я не прикручу.
Я налаживаю бензопилу, и тут этот Стерджесс начинает орать, но я слышу и другое, например стук в ворота. Чертовы мусора, похоже, у них полные обоймы. Саманта кричит:
– Держи их на расстоянии, держи их, бля, на расстоянии, – она пробует пристроить пилу на упор между собой и Стерджессом, который вертится, как угорь, выкручиваясь из моих завязок.
Замок и цепь удержат ворота ненадолго. Я даже не знаю, что б сделать, и вдруг вижу громадное алюминиевое ушко, толстенное, но без засову. Я сую туда запястье, сую запястье туда, где должен быть засов. Какой-то мусор гавкает в мегафон, но я не понимаю, что он говорит, потому что у меня в голове на всю катушку играет «Отрави стрелу». Коль уж она разбила мою жизнь, как ей сказать: давай, мол, отвяжись…
А Саманта до него добралась, я слышу, как гундосит пила, и уровень боли в моей руке повышается до непотребного; эта рука после того, что с ней произошло, уже не вырубит Лайонси из «Милуолла», да это никого и не колышет, и я кричу Саманте поверх шума:
– Доберись до придурка, Сэм! Давай, девочка! Доберись до него!
Зуд пилы меняется, когда та входит в мясо этого педика, как раз под плечом, и кровь хлещет и пятнает пол гаража. Какой же срач мы оставим в наследство бедному старине Бэлу, он-то нас не похвалит, веселей думать о Бэле, потому что пила вгрызается в мясо Стерджесса и уже допилилась до кости. Саманта раскачивается на бедрах с пилой в плавниках, отпиливает, направляя полотно ногами, части, которые служили придурку верой и правдой… боже, у нее такая физиономия, словно я ей вставляю, и вдруг я слышу другой, шрапнельный крик, на этот раз кричу я, это моя рука, и я вырубаюсь, однако перед тем ловлю Самантин взгляд, когда я на нее рушусь, а она выкрикивает что-то, чего я уже не слышу, но впитываю, о чем это, у нее на изломе губ написано о чем. Она вся обмазана его кровью, которая изливается отовсюду, отовсюду, но она улыбается, точно маленькая пацанка, вокшающаяся в грязи, но она говорит мне: люблю тебя… и я еще повторяю это и плыву в темноту, и это лучшее в жизни чувство… судьба всегда в бегах… но я ее поймал, потому как я люблю ее и помог ей… я всюду по-исс-кал… Мусора могут творить что им заблагорассудится, все уже кончено, однако мне-то по хрену… Я всю жизнь пускаю пузыри,
пузыри
на небоскл
От переводчика
Иногда мне казалось, что текст, над которым я работаю, – грубая агитка, иногда – что высокая проза с обилием лейтмотивов, обертонов и ювелирно выстроенным сюжетом. Но и в те и в другие моменты перехватывало горло: а ну как передо мной точный, на ближайшие пятнадцать лет, прогноз судьбы того поколения российских 13-16-летних, что сейчас читают журнал «ОМ», ночи напролет тащатся под рейв в экс-дансингах и мне лично представляются прилетевшими с другой, абсолютно не гуманоидной планеты? Надеюсь, не прогноз – тем паче что сам препарат экстази в повести, по-видимому, символизирует светлый, не экстремистский, антисиловой вариант пути.
Во всяком случае, говорить они будут явно не так, как Дейв Торнтон; у них пока вообще нет специфической речевой манеры, отличавшей, к примеру, наших хиппи (если не считать манерой тупой, дебильный, неизобретательный мат). Разве что словечко «конь» («девушка»; очевидно, от английского cunt или французского con) в переводе – сознательная мета их лексикона.
Зато у писателя Ирвина Уэлша особая повествовательная манера есть. Если помните, в одном из эпизодов фильма «Трейнспоттинг», поставленного по его роману и изначально адресованного английскому зрителю, речь героев сопровождается английскими же (!) субтитрами. Носители языка говорят, что читать Уэлша немо, «только глазами», невозможно; приходится произносить текст хотя бы про себя и по звучанию догадываться, о чем это.
Воспроизвести подобную структуру по-русски – задача заведомо безнадежная; противится традиция, и литературная, и попросту графическая. (Впрочем, попытка такого «слухового» начертания, не знаю уж, насколько удачная, предпринята в главке «Индзастройка», где контрастно имитируются шотландский, ирландский и вест-индский акценты. И еще: к финалу данной повести монолог героя-повествователя становится куда более внятен даже и «зрительно», чему русский текст пробует соответствовать.)
Однако и чрезмерно облегчать читателю жизнь – нечестно по отношению к автору. Он же не Джефри Арчер какой-нибудь. Поэтому переводчику пришлось пойти на два рискованных мероприятия.
Первое – вроде бы невозможная, шокирующая русский эстетический слух концентрация сквернословия. Меня извиняет лишь то, что в оригинале обсценных словечек (и зачастую в прямом значении) куда больше; все, что сумел, я смягчил; дальнейшее, на мой взгляд, отдавало бы жеманством и насилием над художественной сутью текста.
Второе – отказ от постраничных примечаний, которые в ряде случаев, казалось бы, прямо-таки напрашиваются. Но в английском издании повести примечания нет ни одного, а рядовой лондонец или бостонец разбирается в делах британских футбольных головорезов или в том, что изменилось на стадионах национальной лиги с публикацией отчета Тейлора, уверяю, не лучше, чем рядовой москвич или челябинец. Впечатление чужой, ЧУЖДОЙ планеты – ровно то же самое. И это очень важное, ключевое для восприятия прозы Уэлша впечатление.
Хотя пара комментариев, пожалуй, все же необходима. В главке «Вошья привычка» Дейв так недоволен появлением в пабе своего отца потому что тот – закоренелый шотландский националист, состоящий под присмотром полиции; «Ребята Билли», которых старик с пьяным пафосом ставит собравшимся в пример, – название ныне покойного шотландского ордена оранжистов; печальную известность этот орден приобрел благодаря своей деятельности в Ирландии. Вообще, если вы заметили, тема национализма и даже фашизма возникает в повести на разных уровнях, в разных регистрах и с тревожной регулярностью. К этой же теме – и последнее разъяснение: надпись на стене горящего дома в главке «Пембрукшир» означает «Уэльс для валлийцев. Да здравствует агнец».